Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душа у японки вроде бы есть. Хотя на самом деле, строго по-вейнингеровски, – нет. Есть ее оболочка, видимость. Тут в первую очередь надо вспомнить о ее профессии. Она – певица, актриса, постоянно меняющая маски, проживающая в своих песнях чужие жизни и переживающая в них чужие эмоции. Она всегда другая, не равная самой себе. Она, как и мир, пребывает в постоянной изменчивости. Ее внутренний мир протеичен. Здесь отсутствует сущность, главное, на котором все должно держаться. Глаза, как известно, метафора души: “Когда она стирала краску, оставались два черных провала, заглянув в которые, можно было увидеть воды Стикса”. Душа японки несет в себе пустоту, небытие, смерть. Говоря о японке, Миллер вспоминает Джун, свою бывшую жену, фигурировавшую, как мы помним, в романах трилогий под именем Мара (Мона). В Джун Миллер находил то же, что и в японке, – нечто, не поддающееся объяснению и потому притягательное.
Любовь, вернее, влечение к пустоте, становится для Миллера новым опытом, не похожим ни на какие другие. Она характеризуется ощущением отсутствия сущности в мире, отсутствия в нем центра. Миллер напряженно вглядывается в пустоту, вслушивается в молчание. Он осваивает неприсутствие, о котором невозможно говорить и которое невозможно помыслить. Его опыт, как мы понимаем, обращен к японке, к миру вообще, но в первую очередь – к самому себе.
Опыт Миллера неразрывно связан с его любовным переживанием. Вернемся к нашим рассуждениям о романтической любви. Любовь романтическая, равно как и любовь, о которой говорит Миллер, требует отречения от сугубо человеческого, обыденного “Я”, от обладания, корысти, разума. Миллер тут же спешит нас уверить, что преодоление человеческого начала невозможно. Но эту попытку необходимо осуществить, чтобы действительно стать индивидуальностью и прийти к переживанию неприсутствия и пустоты: “Любовь не должна умолять или требовать”. Это все равно что заставлять человека лезть по стремянке со связанными руками и ногами. Нужно претерпеть адские муки, прежде чем сможешь принять столь великую истину. Циник скажет, что это относится к святым или ангелам, а не к простым смертным. Но ужасная правда состоит в том, что как раз невозможное мы, простые смертные, и должны совершить. Это нам искушение показывает путь к спасению. Это мы должны пройти сквозь адское пламя – не для того, чтобы стать святыми, но чтобы стать окончательно и навечно людьми”. Тяга к невозможному, приводящая нас к границе, предписанной человеку, по существу, демонична. Вот почему образ японки и сам мир оказываются демонизированными. Христианство осуждает это стремление, называя его гордыней, Миллер же понимает его как свободу. Человеческое сознание должно быть преодолено. Оно выстраивает иерархические схемы, отыскивая главное и признавая за ним безусловную власть. Отрицая самый принцип власти главного, мы встаем на путь свободы. Сознание (мудрость) способно предложить человеку лишь стереотипы и схемы постижения мира. Оно закрывает нам глаза на неожиданное и новое, заставляя вновь увиденное и пережитое воспринимать в контексте уже накопленных знаний. Опыт переживания неприсутствия (Миллер отождествляет его с любовью) всегда ориентирован на новое, неожиданное (на чудо), ни на что предшествующее не похожее и не имеющее с ним никакой связи: “Бога не интересуют чудеса. В конце концов, сама жизнь – одно длящееся чудо. Только когда безумно влюблен, ожидаешь чудес”.
Мудрость, регулирующая человеческую жизнь, обращена в прошлое, и настоящее она всегда измеряет прошлым. Опыт переживания пустоты дает нам возможность существовать исключительно в модусе настоящего. Именно это свойство (способность быть в настоящем) поражает Миллера в его возлюбленной, она словно существует вне времени, пространства, наций и культурных традиций: “Но она не слишком стремилась вспомнить или помнить. Она постоянно открывала что-нибудь новое, как бы швыряя полной лопатой грязь в могилу прошлого”. Опыт, о котором говорит Миллер, сродни постоянному умиранию и воскресению, словно человек каждую секунду рождается заново. В “Бессоннице” Миллер включает идею умирания (возрождения) в контекст концепций, заимствованных из восточной философской традиции, которыми он всегда увлекался.
Взгляд в пустоту, стремление к невозможному есть выскальзывание из сознания и обретение чистого опыта, сосредоточенного в себе и обращенного на себя. Все видимое, наличествующее начинает выглядеть условным, прозрачным или плоским, как декорация, поскольку мы ощущаем пределы разума и условность порождаемых им схем. Мы погружаемся в вакуум до-бытия, неприсутствия, освобождаясь от накопленных и вложенных в нас культурой стереотипов. Этот опыт Миллер уже пытался описать в своем знаменитом романе “Тропик Козерога”. Человек погружается в первоначало, мировой склеп, бездну. Вся его умственная деятельность, судя по самому Миллеру, автору и герою “Бессонницы”, превращается в бесконечную игру над бездной.
Текст, предложенный нам Миллером, ужасающе рефлексивен. Авторское сознание постоянно обращено к себе. Миллер дает нам почувствовать границы тех схем, в которых работает его сознание. Он постоянно уличает себя в неадекватности, в следовании стереотипам. Миллер предлагает романтическую концепцию любви, но тут же взламывает ее, прибегая к иронии. Представляя себя в образе возлюбленного, обращаясь к предмету своей мечты в самых поэтических выражениях, он тут же выталкивает нас за пределы границ создаваемого им романтического пространства, признаваясь, что он всего лишь старый сентиментальный осел. Ожидание читателя оказывается обманутым: “бытовое”, приземленное разрешение вселенского конфликта выглядит комичным. Эту игру Миллера можно обнаружить и на лексическом уровне: единство стиля высокой литературной прозы вдруг разрушается вторжением грубых разговорных выражений. Тем самым глубина, искренность и истинность любовного переживания подвергаются сомнению.
Возможно, что любовь никогда не бывает подлинным чувством, даже если тот, кто любит, кажется самому себе искренним. Она искусственно (им или ей) конструируется по моделям, предложенным культурой. Ну, допустим, мы прочитали в старинном романе о красивой трагической любви, посмотрели слезливую мелодраму или телесериал, и в нашем сознании выработался определенный стереотип: нам объяснили, что мы должны чувствовать, делать и говорить в данной ситуации. Предложенные культурой нормы мы и переносим в реальность нашей собственной жизни. Миллер не утверждает окончательность этой модели, но предлагает ее читателю. В “Бессоннице” он рассказывает о том, как его японская возлюбленная исполняет сентиментальные любовные баллады, полные выдуманных чувств. Ее с восторгом слушают богатые старикашки, а потом платят ей деньги и признаются в любви. Здесь царствует не мастерство вокала или безумная страсть, а иллюзия страсти, воспроизведенный стереотип любовного переживания. Старикашки ни в кого не влюблены, тем более в японскую певицу. Они искусственно взвинчивают себя. Возникает ситуация, когда эмоция человека обращена к нему самому. Это любовь к себе, к своим чувствам, к уже давно знакомому. Потому грубое и стереотипное чувственное наслаждение эстрадным пением Миллер соотносит с мастурбацией:
Если, как сказал Виктор Гюго, “бордель – это место, где убивают любовь”, то бар с пианистом – передняя дворца мастурбации.