Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но отпрыск не слушает. Он скоро вырастет и, коль продержится мода на церковь, его выучат другим стихам: хлеб наш насущный даждь нам днесь, хлеб – плоть от плоти Его; а коль снова придет мода на атеизм, ребенка поступят в институт, – и, быть может, как раз в тот, где, живота не жалея, ежедневно шинкуют лягушек, четвертуют крыс, распинают котов, а мышей крошат: кружочками, брусочками, ломтиками, кубиками, а также крупной и мелкой соломкой.
И там, среди прочих предметов, ему откроется научный предмет – гигиена питания, и он познает пять хлебных догматов: 1.хлеб – легко усвояем! 2.хлеб – неприедаем! (Хлеб – вездесущ, Хлеб – всемогущ, – напевают из временного своего подполья служители культа); 3.хлеб обладает высокими вкусовыми качествами! 4.хлеб наделен мощной калорийностью! 5.хлеб – источник целого ряда витаминов и важнейших микроэлементов!
Гигиена питания в цивилизованных племенах почитается за наиважнейший предмет, но и у этой науки не до всего же сразу руки доходят. Она, скажем, энергично изучает рыбу как источник питания и рыбу как источник заболеваний, самоотверженно углубляется в стадии посмертного изменения рыбы после улова, а в это время за дверью лаборатории, в закутке коридора, высохшая от водки и злобы вохровка чешет зубы со сменщицей. Она говорит ей, что в блокаду вовсе даже и не съела своего сыночка, другие своих ели, а она нет, – она ему сказала, он уже слабый лежал: спи, не бойся, мама тебя не съест. Товарка кивает (чай, сахар вприкуску): ты, как всегда, правильно все делала.
Насчет легкой усвояемости хлеба сомнений не возникает изначально. Вот грошовая проститутка глотает его прямо под клиентом, вот бежит вор – быстро, очень быстро заталкивая в себя хлеб, его настигают, он заталкивает, пихает, его колошматят, он глотает, жрет, его валят с ног, забивают ногами – он успевает сглотнуть еще раз – и остается лежать под дождем у ограды рынка, – он, сумевший напоследок поцеловать хлебушек.
Классические, кстати сказать, картины, кои видим не всегда, оттого только, что устаем.
А вот по улочке идет мой дед, сорок пятый год, зима, жестокий холод, и уже вечереет. Дед приехал на побывку с фронта и сейчас возвращается от людей, которым шил пальто, и они заплатили ему большим белым хлебом. Дед несет хлеб за пазухой шинели: там хлебу тепло и его не видно. И проезжает мимо хлебная повозка, – дикий свист, толпа с налету опрокидывает сани, лошадь стоит, бежит прочь возница, с треском разлетаются деревянные ящики, и уже через минуту никого нет. А через полторы минуты несутся люди с наганами, в форме, и люди с наганами, в штатском, – бежит много людей с наганами, потому что кругом Карлаг, – и бежит со своим хлебом мой дед, за ним гонятся как за ограбившим фургон, и ничего не докажешь, он мчится без ног, сзади стреляют, он летит на пределе бесчувствия, двор, двор, лестница и, впадая в жилье (обмеревшая жена, двое ребят), разрывая рот – и теплый, громадными кусками, хлеб, – еще успевает крикнуть: МЭ ЛОЙФТ МИР НУХ, ЭСТ, ГИХЕР!! (ЗА МНОЙ БЕГУТ, ЕШЬТЕ, БЫСТРО!!) Хлеб исчезает, а на пороге – чужие в форме и чужие в штатском, но теперь-то дед без хлеба, без шинели, не убегает, – и они не узнают его. Весь этот эпизод, от начала до конца, занимает минуты две.
Какие же могут быть научные споры насчет легкой усвояемости хлеба?..[17]
И вот тут встает вопрос о его, хлеба, неприедаемости. Кстати, вопрос этот, не хухры-мухры, вынесен на государственный экзамен по гигиене питания. Чтобы получить «пять», студент, не моргнув глазом, должен ответить резкоположительно, выезжая более на притворном воодушевлении, чем на «доказательствах современной науки» (что тут доказывать, раз мы договорились, что это – аксиома). Итак: неприедаемость – имманентное свойство хлеба. (Богоданное, громко окая, корректируют осмелевшие служители культа.)
А мне сдается, что это всего лишь привычка и обратное ей – тоже привычка, только будто бы уже частная, дурная, если не сказать стыдная и слегка как бы вне закона. Жизнь примелькалась, приелся хлеб, мы больны, мы ищем лекарство. Но даже великий Саддадж Арсатун ибн Джилбаб пишет, что глуп тот человек, кто хочет лечить пресыщенных шакалов врачебными средствами, ибо болезнь их – от воображения, а не от естества, и если что-нибудь им поможет, так это умеряющие дурь заботы, голод, бессонница, тюрьма и порка.
И всего этого мы перепробовали в достатке, не всем разве что повезло с каталажкой, от которой не зарекайся (так что умеренная надежда пока остается), но как мне сегодня, сейчас, полюбить пресный хлеб поблекшей в сумеречных заботах земли?
Я рада в поте лица добывать мой хлеб, но потреблять его мне грустно. Мне прискучило в поте лица моего есть хлеб мой. Я вкалывала бы задарма, я люблю вкалывать, но без харча не работнешь. За что обречены мы пожизненно на злое это хлебоедство? Разве уста наши сотворены Господом нашим во славу гигиены питания?..
Когда я встретила тебя, жизнь меня уже вытеснила, оставив мне плоский, в три шага, остров между койкой для сна и столом, где я глушила себя чистым спиртом работы и не могла оглушить.
На том острове пространство распалось.
Там все существовало отдельно от всего: пол – отдельно от стен, стены – отдельно от потолка, свет – отдельно от лампочки (если б ты знал, как это страшно), и не было способа собрать кусочки.
И вот, когда я встретила тебя, я, конечно, сообразила, что любвеобильный Жизнедатель уж, видно, давно сохнет по мне, раз сотворил мне тебя, Свое приворотное зелье, чтоб, значит, Его вздохи по мне были небезответны. И я захотела тебя сразу – как хлеб, когда его нет, но, по вредной привычке догадываться, – догадалась, что ты вмиг приешься мне, когда хоть немного будешь. А ты сразу невзлюбил меня, и правильно сделал, ведь я сразу была в изобилии.
И ты уехал на восток – я путаю дальний, ближний, передний, задний, – но помню, что это было неблизко. Моя расторопная подруга посоветовала натирать тебя такой специальной мазью для возвращения: ты, говорит, должна терпеливо, еженощно умащать этим вонючим средством – его спину, от шеи до ягодиц включительно, и, главное, весь его обнаженный живот. Она даже не поняла, как далеко ты уехал.
Тогда я решила, что и мне пора ехать, ведь жизнь мне обрыдла так, что вокруг было сплошное бельмо – с редкими, очень редкими вкраплениями черно-серых пятен.
Я села в электричку и отъехала от города на тридцать верст, и пришла к пожилой женщине с конторским лицом, ее рот был затянут паутиной, и она протянула мне хлеб.
И я села в электричку, и проехала дважды по тридцать, и шла долго.
Голая, похожая на алкоголичку, вся в мерзлых буграх земля мерзко совокуплялась с голым небом. Между разухабистой землей и дряхлым небом, по линии их совокупления, серой мухой ползала старуха. Она была в старых валенках, все остальное оказалось схороненным в коконе старого ватника и старого платка; седые старухины волосья, выбившись на стыке двух частей кокона, – стлались далеко по ветру. Выискивая скупые корнеплоды, старуха-муха каким-то крюком ковыряла в дырьях своего огорода.