Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд пришел в Москву без опозданий. Пургин за дорогу основательно опустошил продуктовую картонку, выданную ему директором, – ехал он как король, попивал винцо, заедал благородный напиток благородными фруктами, которых раньше отродясь не пробовал: если он доставал из коробки яблоко, то оно было всем яблокам яблоко, сладкое, как мед, душистое и такое крупное, что его надо было держать двумя руками, если доставал кисть винограда – обвядшую, со старой дымкой, прошлогоднюю, то такой виноград подавали, наверное, только товарищу Сталину, ну и, может, кое-кому из членов правительства, не всем – Молотову там, Кагановичу и железному Климу, и все, – список на этом кончался – все было тип-топ, словом, как у настоящего Героя Советского Союза. Тип-топ в шоколаде.
В редакцию поднялся – навстречу по темному коридору Данилевский бежит, крючковатым орлиным носом в гранки тычется, да из-под толстого стекла очков один глаз выворачивает: левым, значит, Данилевский гранки изучает, а правым встречного гражданина с головы до ног ощупывает: что за товарищ, с чем пожаловал? Серый не сразу узнал своего сотрудника: за десять дней отдыха Пургин изменился, стал совсем другим – загорелый, гибкий, стремительный, как спортсмен, готовящийся выступить на физкультурном параде в честь Международного праздника трудящихся, а главное, выражение лица у него стало другим, и глаза другие, и движения, и жесты – все совсем непургинское – уверенные, чуть замедленные, будто у начальника, исполненные достоинства и силы.
– Валя, это ты? – Серый, не поверив глазам своим, решил уточнить, Пургин это или не Пургин?
– Я, Федор Ависович!
Данилевский обрадованно, будто грузин, напившийся шампанского с любимой девушкой, засмеялся, в груди у него родился торжествующий рокот, Данилевский отшвырнул гранки в сторону, те словно угрюмые серые птицы, полетели в разные стороны:
– Вовремя приехал, молодец! – Данилевский хлопнул своей рукой о руку Пургина. – Мы тебя только что с главным вспоминали.
– Хорошим словом или плохим?
– Конечно хорошим. Как ты мог подумать, что плохим?
– Кто знает, кто знает, – неопределенно приподнял плечи Пургин.
– Ну, ты даешь!
– Даю. Угля, хоть мелкого, но до…уя! – не удержался Пургин.
– Молодец! – Данилевский одобрительно кивнул. – Давай! Тебе теперь все можно. И это тоже.
– На какую тему меня вспоминали?
– Завтра – награждение…
– Знаю, я получил телеграмму.
– Вручать будет Калинин. Все наградные церемонии снимает фотограф из Совинформбюро – есть у них там один придворный, тысячу раз просвеченный, четыре тысячи раз проверенный. Мы решили оформить своего фотографа. Ты же наш, и снимать тебя должны мы.
– Спасибо, Федор, век не забуду, – улыбнулся Пургин.
– До спасибо еще далеко. Кинулись в Кремль, а там говорят – обращайтесь в ЦеКа, кинулись в ЦеКа, а там – не по адресу, обращайтесь, товарищи, к соседям из ведомства Феликса Эдмундовича. Позвонили славным дзержинцам. Те внимательно, не перебивая, выслушали и сказали: «Хорошо, оформим вашего, но чтобы был не ниже члена редколлегии». С допуском чтоб, значит, – Данилевский обнял Пургина за плечи. Пахло от Серого табаком, потом, масляной краской, бумагой и еще какой-то дрянью – то ли вареной брюквой, то ли гнилой капустой, не поймешь. Пургин после чистых прозрачных запахов юга стал особенно остро чувствовать все, что плохо пахло. Наверное, это пройдет, исчезнет через три-четыре дня, когда он снова втянется в работу, поскрипит пружинами родного дивана, поглазеет в пустое ночное окно, одолевая пространство бессонных ночей, – тогда все ощущения притупятся, все сравняется, станет одним целым – и воздух и земля, все, словом, – а сейчас пока свеж юг, дыхание очищенное, подсушенное солнцем, нос, как у собаки – засекает всякую дрянь, сортирует, где чисто, а где не чисто…
– Да, с допуском, – согласился Пургин, – чтобы не проверять долго.
– А кто из членов редколлегии ради своего товарища готов полезть в усиленно охраняемый Кремль?
– Ты, значит?
– Правильно! Меня оформили, меня, – Данилевский грязными пальцами протер очки, – вместе с фотоаппаратом. Представь себе, на меня отдельный пропуск и на фотоаппарат отдельный. Никогда бы не подумал, что на фотоаппарат нужен отдельный пропуск. Небось пропуск из дорогой бумаги сотворен, с водяными разводами, – Данилевский неверяще покрутил головой. – Я его еще не получил. Мда!
– Чего же ты хочешь? Кремль – сердце государства… – начал было Пургин и замолк: чего это он вдалбливает шефу прописные газетные истины? Шеф сам может вдолбить их кому угодно – опыта у него по этой части гораздо больше, чем у Пургина. Но Данилевский ничего не заметил – существовали истины, которые были выше или ниже его.
А Пургин вдруг ощутил далекий холодок, зверьком сжавшийся у него в грудой клетке, глубоко внутри – и не увидать его, и не раскопать, и не почувствовать до поры до времени, он подумал: а ведь в Кремле могут оказаться люди, которые помнят его! Он остановился, вынырнул из-под руки Данилевского.
– Ты чего? – спросил Данилевский.
– Вспомнил кое-что.
– Лицо у тебя чего-то сделалось смурным. Перестань! – Данилевский легонько ткнул его кулаком в плечо. – Вот уж не думал, что тебя могут допекать земные мелочи.
– Могут.
– Все это суета сует. Пройдет. Так что поздравь меня – я твой личный фотограф!
– Поздравляю! – Пургин с улыбкой поклонялся.
– Ты чего наденешь на награждение – костюм или гимнастерку?
– Гимнастерку!
– Правильно. Гимнастерку с ремнем. Просто, мужественно, по-солдатски. Ордена привинтишь?
– Нет.
– Почему-у? – Данилевский присвистнул. Это будет так выигрышно на кадре. Привинти, а? Ордена украшают мужчину.
– Думаю, что не надо.
– В обычной жизни можно, а туда – не надо?
– Не надо! – Пургин упорно наклонил голову, словно собирался бодаться с шефом.
Данилевский понял, что Пургина не убедить: имеется у того некий запрет и Пургин подчиняется ему.
– Жаль!
– Пойми, есть своеобразная м-м-м… этика, что ли, – Пургин смягчил голос, покрутил в воздухе пальцами, помогая себе. – Сам понимаешь, кто написал этот учебник. Не могу я прийти в Кремль с орденами.
– Послать бы куда подальше всю вашу хваленую секретность. Я послал бы!
– Нельзя, – Пургин усмехнулся. – Не принято!
– В государстве рабочих и крестьян все принято, – Данилевский глянул на Пургина из-под мутных, захватанных пальцами очков, улыбнулся грустно – он все понимал, старый ворон Данилевский, и вел пустой разговор, – ладно, пойдем к главному – доложишься! Он хотел тебя видеть.
Пургин нагнулся, подобрал с пола гранки.
– А это?