Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Епископ вспомнил: да, он в том горожан упрекал пару раз.
— А епископу старому, — продолжал монах, — денег хватало. Он убогих и бесплатно привечал, без серебра.
— И что люди? — спросил отец Франциск.
— Люди его слушали, — отвечал монах. — Он ещё и на телегу для зычности залезал. Так к нему со всех углов сходились.
— И не бранили его люди?
— Нет. Таких не было. Слушали…
— Слушали? — епископ всё больше настораживался. — А меня бранили?
— Вас бранили.
— И как?
— Подло, — отвечал монах, но не говорил как, видимо, не хотел расстраивать монсеньора.
— Да говори же уже.
— Лаяли вас люди сквалыгой.
Епископ видел, что тот недоговаривает:
— Ещё, ещё как лаяли?
— Вором.
— Вором!? — воскликнул отец Франциск в негодовании. — Вором?! А ещё как?
— Ещё свиньёй в сутане, — выдохнул монах.
— Так похабник кричал или чернь рыночная?
— Чернь, монсеньор. Чернь.
Епископ как был в полуоблачении подскочил к монаху и, тыча ему пальцем в старую грудь, заговорил:
— Разбойники! Похабники! Вызнай мне непременно зачинщика разбоя этого. Вызнай непременно, — он отвернулся. — Хотя, кажется, я знаю одного такого, кто со мной тут не дружен.
Отец Франциск уже писал про него гневное письмо архиепископу и ещё в одном письме жаловался на него курфюрсту Ребенрее, его сеньору. Но этого, судя по всему, было мало. Епископ негодовал:
— Обязательно всё вызнай.
— Как пожелаете, монсеньор, — монах поклонился.
Всё это было дурно, хоть и не был Франс Конрад фон Гальдебург человеком злым или даже воинственным, но тут он спустить такого не мог. Слыханное ли дело: кто-то в городе взялся подрывать его авторитет. Да не просто его авторитет, а авторитет Святой Матери Церкви в его, конечно, лице. Он быстро облачился. Людей полон храм, многим места не хватило. Первые ряды всё люди знатные, пришли слушать субботнюю литургию. Отцу Франциску думать надобно о службе, а у него похабники городские из головы не идут.
Чёрт бы их подрал. Помощник органиста уже побежал меха «качать». Хоры уже затянули «Слава в вышних Богу и на земли мир…». Красиво поют, хоть прихожане слов и не понимают, но дух благолепный по храму разливается. Хороший хор собрал старый епископ, что уж там говорить.
Вышел, наконец, новый епископ на амвон в прекрасном своём облачении, встречали его служки и младшие братья. Епископ целовал алтарь. Люди встали дружно с мест своих.
Ему бы после целования алтаря на кафедру взойти, всё-таки епископ, не поп простой, а он и забыл. И никто из подлецов ближних ему не подсказал. Тоже дураки забыли, видно.
Думал он удивить всех знаменитой Тридентской мессой, которую он учил наизусть много лет. Остановился отец Франциск, замер на мгновение и прямо с амвона начал зычно и звонко, воздев руку к Господу, читать мессу:
«Господи, удостой меня быть орудием мира твоего…»
Хоры сразу смолкли.
Читал он проповедь, конечно, на языке пращуров, так что никто бы и не заметил, ошибись он. Но не шли, не шли похабники городские у него из головы, видно, поэтому на первых словах отец Франциск и запнулся. Запнулся и замолчал. Стоял, руки воздев, и, хлопая глазами, смотрел на паству. Викарий Христофор, второй человек в храме, шепчет ему слова продолжения:
«Господи, да придай мне смирения… Чтобы не возгордиться сим…»
А отец Франциск словно не слышит его. Стоит, глаза в паству таращит.
«Господи, да придай мне смирения…» Шепчет молодой монашек, что стоит сразу за правой рукой епископа, думая, что не слышит епископ викария.
А Франс Конрад фон Гальдебург, епископ маленский словно в соляной столб превратился. Ничего, ни слова из себя выдавить не может.
«Господи, да придай мне смирения…» — уже громче говорит викарий.
А епископ всё молчит, ни в какую говорить не хочет.
А по рядам прихожан сначала шуршание пошло — то жёны в удивлении ноги переставляли, юбки у них при этом шуршат. А потом и шёпот, сначала удивлённый, а потом пошёл и обидный шепоток с ухмылочками.
А уже после, видя, что епископ закостенел совсем, и смешки послышались. И будь только смешки, это ещё полбеды; какой-то подлец вдруг негромко, но так, что слышно было на весь храм, закричал обидно петухом. Наверное, пробудить замершего святого отца желая. Отец от подлости такой и встрепенулся, ожил, да как закричит:
— Кто посмел?
И кинулся вдоль прохода к тому месту, откуда кукарекали.
— Кто осмелился в храме Божьем голосом нечистого зверя кричать?
Бежит, злится, а ноги в одеяниях путаются. Как не падает — непонятно.
Попы на амвоне переглядываются неодобрительно, губы поджав: чудит святой отец. Мальчишки на хорах, подлецы, так в голос смеются. Паства с мест встаёт, чтобы всё видеть, что там происходит. А отец Франциск к месту, с которого, как ему казалось, петухом кричали, подбежал, да ещё громче возопил:
— А ну, отзовись, кто тут кричал зверем нечистым? Не прячься, охальник, я не увидал, так Господь тебя видит!
Но никто не отзывается. А тут с другого конца храма, да уже не тихо, уже на весь храм снова кто-то петухом кричит. Протяжно, да с хриплым переливом.
И епископ, честь сана своего позабыв и чин тоже, срывается на крик:
— Охальники, по базарам меня лаете, теперь и в дом мой пришли меня ругать!
А сам при этом бежит снова. Бежит по храму. Епископу истинному, да в облачении, и ходить-то быстро нельзя, не по чину сие, а этот бегает как мальчишка-посыльный. Викарий даже глаза отвёл, не хотел старый поп на этот позор смотреть. И ведь что хуже всего, так это смех. Мало ли в храмы дураков-охальников приходит, что святых отцов перебивают, да шутят во время служб. Прихожане таких и сами одёрнут, если нужно, а тут смеются люди над епископом. И что хуже всего, что и женщины смеются. Обычно набожные и тихие, а тут многие рты ладонями закрывают и хихикают над первым священником графства.
— Кто? — кричит отец Франциск, добежав до нужного места. — Кто посмел? Кто осмелился?
Не успели ему ответить, как с того места, где первый раз петух кричал, петух закричал снова.
И уж тут народ стал смеяться, не стесняясь, даже жёны ртов не прикрывали больше. А ещё и свистнул кто-то.
И уже хохот, и уже улюлюканье по дому Господа понеслись. До самых образов под потолком долетал срам и поругание. Вертеп, вертеп, а не храм.
— Господи, — говорил викарий, закрывая глаза рукой, — как бы храм по-новой святить не пришлось.
— Позор-то какой, на все окрестные земли позор тогда