Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саша молчал. В окнах мелькали бесконечные, раскинувшиеся и застывшие в своем бытии и покое поля и леса, и заброшенные домики и люди среди них — от всего этого сжималось сердце, но не только потому, что там таилось много печали, а потому, что было в них нечто иное; и это почти нельзя было выразить на обычном человеческом языке…
Нина переводила глаза на Сашу, затихшего в углу на скамье, и потом опять вглядывалась в эти картины за окном.
«Почему такие огромные пространства, — думала она. — Как это поется: в пространствах таятся пространства… Одно в другом, одно в другом, и так все дальше и дальше… Куда? Как будто ничего не меняется, одно пространство исчезает в другом, а тем не менее мы двигаемся — и во всем этом есть непонятная цель и предназначение…»
И она еще раз взглянула в окно. Даже печаль этих картин была не только печаль. Тоска приводила к скрытым откровениям. Кое-где за деревьями, в лесу мелькали церкви, и вообще чувствовалось присутствие Неба, и вместе с тем, где-то оставалась и тоска…
Наконец, поезд остановился: маленький городок — заброшенный и пустынный — окружал одинокую станцию. Здесь обычно происходила пересадка: дальше надо было ехать на автобусе. Они оказались на большой пыльной привокзальной площади.
Покосившаяся вывеска указывала на чайную. Дверь была открыта, и изнутри лились звуки заунывной, бесконечной, хватающей за сердце песни. Посреди площади лежал пьяный, но может быть это был просто спящий человек.
…Трепет, а потом восторг умиления охватили Нину. Кажется, они со Светланой Волгиной совсем недавно видели такую площадь, и слышали эту песню. И какая-то музыка — не то извне, не то как будто бы изнутри — захватила ее, и ей казалось, что занавес уже почти сдернут, да никакого занавеса и не было, нужно было только понять и увидеть.
Они стояли на остановке автобуса, в очереди, впереди были две женщины. Облезлый пес блуждал в стороне. И Саша был внутренне весел и в огне. Лес вдалеке на горизонте — с правой стороны был совсем открытый вид — казался входом во что-то притягивающее, тайное, но родное и вечное.
Наконец подъехал небольшой старенький автобус.
Уже смеркалось: шофер был не в меру рассеян. Кто-то лежал на темном полу автобуса, похрапывая, рядом с дырявым сидением, где разместились Саша и Нина. Две женщины уселись недалеко, за спиной водителя. Автобус, задрожав, тронулся с места, и печальные окна домов по-домашнему, уютно, огоньками провожали его в путь. Конек-горбунок на одной из крыш, казалось, срывался в небо…
Городок быстро очутился позади, и со всех сторон опять открылись леса и поля и пространства. Нина взглянула на высокое, уводящее небо, немного отраженное на земле, и поняла, что никуда не надо уходить, потому что такая загадочная жизнь распростерлась в этих лесах, полях и одиноких домиках, что она застонала.
Спускался мрак, но леса дышали привольем, и огоньки вдали мерцали во тьме. Окна автобуса были открыты (он медленно плыл), и пахло рекой. И тьма окружала огни, и далекие пространства были как песня.
Нина взглянула на Сашу: его лицо показалось ей огромным во мраке. Она стала все прикованней, но как бы незаметно, всматриваться в него и протянула ему руку, которую он взял.
И вот теперь она вдруг подумала о том, что их союз заключен навеки. И что наверное они едут к Человеку Востока. И что, может быть, Саша и есть этот Человек Востока, но скорей всего их все-таки двое…
И не исключено также, что ей уготовано поражение или гибель, равносильная… не «победе» (какое смешное слово), а чему-то более высшему… А может быть, ей даже не уготована гибель. И она сильнее сжала Сашину руку. Он отвечал чуть жутковатым, но дружеским рукопожатием. Да, в их отношениях появилось нечто большее, чем любовь…
Автобус остановился. Это было их место: тусклый фонарь, темная лужайка, окруженная ровным лесом. Рядом — стволы строгих деревьев уходили в синее звездное небо, и лес тихо шумел, замирающе и неведомо. Где-то мерцали огни — значит, неподалеку было человеческое жилье. Автобус исчез, и они остались вдвоем у высокой сосны, сквозь ветви которой сияли звезды. Тьма в провалах леса была как живая.
Нина оглянулась.
— Я иду к тебе, — прошептала она.
— Глаза должны быть закрытыми, — был ответ.
И тогда невиданная нечеловеческая радость рассекла ее сознание, ставшее на мгновение тьмой.
И Олег, и Берков, и Леша были в ярости. Неожиданное решение Саши все оборвать взорвало их. И дело заключалось не только в самолюбии и в ощущении того, что они не прошли «испытания» (да и непонятно было, в чем состояло это «испытание» и вообще было ли оно). Им даже стало казаться, что над ними весьма натуральным и в то же время фантастическим образом поиздевались. И захлопнулась дверь перед самым носом. Но был в их чувствах еще и другой подтекст: как будто темная волна чего-то изглубинного и неведомого нахлынула на них при общении с Сашей. Наконец, они просто истратили много сил и нервов на все эти диковинные встречи.
— Шарлатан он чертов, и больше никто! — кричал Леша Закаулов, когда они втроем собрались у Олега. — Скорее шехерезадник, сказочник! И развел Шехерезаду — в себя не придешь! Совсем заморочил голову!
— Ерунда! Какой он сказочник! — угрюмо ответил Олег. — От его лица веет холодом ада. В сущности нам повезло, что мы от него избавились.
— Холодом, но не ада, — возразил Берков. — И я жалею об этом разрыве, началось какое-то движение и вдруг полная остановка.
— Ничего не сделаешь. Нужен другой поворот. Значит, не судьба.
Особенно переживал Олег, впавший в гнетущую и окаянную тоску. Несколько дней он не находил себе места. К тому же все чаще и чаще творчество и упоение славой не могли предотвратить возникновения в нем странных провалов, когда со дна души поднималась черная жуть и оставалось только одно желание: спастись, найти выход из земного бытия в вечное. И все это несмотря на то, что творчество по-прежнему оставалось единственным, что еще насыщало его…
Иногда он чувствовал даже отвращение к собственному телу, и вообще ко всем формам земного бытия. Боже мой, зачем это, зачем, думал он, зачем это жалкое тело, короткая, до нелепости, до издевки короткая жизнь, эти идиотские уши, ноги, какие-то две впадины в голове, называемые глазами, от которых зависит зрение; почему все это так жалко, эфемерно, где-то по большому счету уродливо, смешно и ненадежно. Я уже не говорю о страданиях. Не хочу, не хочу всего этого! Хочу бессмертия, свободы от материи! Хочу иметь жизнь в самом себе, а не зависеть от любой бациллы; иметь эту жизнь реально, как боги, воочию, а не шептать о ней в бессильных молитвах.
А что надо совершить, чтобы получить такое, он не знал.
В печальном настроении он оказался однажды у Белорусского вокзала. Он брел, никого не замечая, даже ни о чем не думая, устав от противоречий, но со смутным ожиданием и тревогой…