Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, — сказала Мэри и улыбнулась. — Здравствуйте.
Как же ее зовут? Марта, Маргарет? Нет, имя у нее иностранное.
Женщина стояла перед Мэри, и лицо у нее было таким пустым, таким тупо ошеломленным, что Мэри заподозрила ее в слабоумии. Нечто придурковатое в ней — толстой, с маленькой головкой, с бесцветными, белесыми, собранными на затылке в кулачок волосами — и вправду присутствовало. И первая мысль Мэри была такой: разговаривать с ней следует медленно и раздельно, как с ребенком. Можно сказать ей что-нибудь вроде «Я миссис Стассос, какое у вас красивое платье».
— Здравствуйте, — произнесла с непонятным акцентом женщина. Тон ее оказался резким и ни в коей мере не простым. И Мэри увидела, как пустое лицо женщины заполняется, точно стакан цветного стекла прозрачной жидкостью, выражением. Лицо становилось под толстым слоем косметики вызывающим и торжествующим, как если бы она одна во всем свете знала о некоем давнем проступке Мэри, о грехе, который Мэри полагала напрочь забытым.
— По-моему, мы уже встречались, — сказала Мэри. — Я — Мэри Стассос.
— Магда Болчик, — произнесла женщина, продолжая взирать на Мэри с победительной ненавистью, столь оголенной, что казалось, будто ненависть эта истекает из нее волнами, как жар из асфальта.
— На рождественской вечеринке, сколько я помню, — сказала Мэри. — Я, собственно, уже ухожу, просто занесла кое-какие документы.
— Да, на рождественской вечеринке, — согласилась Магда.
— Да. Ну что же, приятно было снова увидеться с вами.
Мэри обогнула ее и пошла к двери. Она еще могла уйти отсюда не более чем слегка озадаченной, неприятно встревоженной, однако обернулась и увидела это. Увидела, как женщина быстро обошла стол Константина и остановилась, положив ладонь на его плечо. Увидела, как Константин смахнул эту ладонь, увидела, как он обратил к ней, к Мэри, полный паники взгляд, продолжая говорить что-то о том, сколько должна стоить обрешетка.
Это была та самая женщина.
И Мэри словно утратила себя самое, утратила все представления о причинах и следствиях. Да, она знала, что Константин завел роман, но женщина, которая рисовалась ее воображению, была настолько другой, настолько превосходившей вот эту, что теперь ей показались нарушенными сами законы физики. Если эта невзрачная толстуха могла спать с ее мужем — могла стать ее соперницей, — тогда и бумаги, лежавшие на столе Константина, могли завизжать, вспорхнуть, точно птицы, и полететь кругами по комнате. Кофейник мог взорваться, а стены внезапно пойти трещинами. С секунду Мэри оставалась неподвижной — Магда смотрела на нее с яростным удовлетворением набившего брюхо медведя, а продолжавший разговаривать по телефону Константин смотрел просительно и виновато.
И она сделала то единственное, о чем еще знала, как оно делается. Сказала приятным голосом: «До встречи». Коснулась сережки. И ушла.
Оказалось, что дома она оставаться не может, даже приняв пилюлю. Комнаты представились ей зараженными, наполненными безмолвием, до того страшным, что оно давило на Мэри так, точно сквозь стены просачивался смертоносный невидимый газ. И Мэри пришло вдруг в голову, что, может быть, ее трудности с дыханием и объясняются присутствием в доме чего-то опасного, каких-то паров, которые поднимаются от земли, но отравляют только ее — просто потому, что она проводит в доме больше времени, чем все прочие. Нелепость, конечно. Приступы удушья сопровождали всю ее взрослую жизнь. И все-таки сейчас сидеть в доме она не может. Не может дышать здесь. И за покупками отправиться не может тоже. И навестить подругу, потому что все ее подруги были просто знакомыми, связанными либо с бизнесом Константина, либо с ее, Мэри, благотворительной работой. Женщины, которые нравились ей больше всех, спокойные, хорошо воспитанные, верховодившие в комитетах и устраивавшие званые завтраки, всегда удостаивали ее не более чем поверхностного, хоть и благодушного внимания. Да, она годами довольствовалась этим, однако сейчас не перенесла бы такого. Конечно, она могла бы заглянуть к кому-то из них, не позвонив заранее, и ее приняли бы с терпеливым радушием. Приняли бы, провели в гостиную, предложили стакан чаю со льдом, однако она все время боялась бы, что сорвется. А если бы такое случилось на глазах у одной из этих спокойных, уверенных в себе женщин, Мэри обратилась бы для нее в не более чем иммигрантку, полную иммигрантской же истеричности, в неизбывную докуку — жестикулирующую, что-то лепечущую, причитающую, пока ее белое судно уходит вдаль. Конечно, к ней и тогда отнеслись бы по-доброму, однако сочли бы жалкой, а этого она не переживет.
И потому она поехала в Нью-Йорк и сняла там номер в отеле «Плаза».
Отель немного успокоил ее. Вступив в его тихий, затейливо изукрашенный золотом вестибюль, она снова ощутила себя женщиной, способной управлять собой, обладающей силой и средствами, готовой делать то, что следует делать. Мэри провели в номер, она пробормотала коридорному что-то о багаже, который прибудет попозже, а оставшись одна, включила на полную мощность кондиционер и прилегла на двойную кровать. Окна номера выходили на юг — не то, чего ей хотелось бы, однако свободных глядящих на парк в отеле не нашлось — во всяком случае, для одинокой женщины, приехавшей без багажа и без предварительной договоренности. За окном лежал обесцвеченный жарой, взбаламученный ею Нью-Йорк. Жизнь в этом городе не прекращалась даже в такой день, как нынешний. На Пятой авеню по-прежнему гудели такси, по другую сторону улицы, в «Бердфорде», по-прежнему сновали вдоль стеллажей исполненные ледяной уверенности в себе продавщицы. Зной не остановил здесь деятельных, всеобщих поисков совершенства, воплощенного в домашних тапочках, в драгоценностях, в бокале вина; поисков золотого яйца, которое можно взвесить на ладони и сказать себе: да, все верно, самое то. Нью-Йорк был полной противоположностью Гарден-Сити. Само время подлаживалось здесь к твоему настроению, и если ты впадала в апатию либо в бессмысленную суету, мир, казалось, разделял с тобою убывание веры, предъявляя тебе в доказательство этого пустые набитые мебелью комнаты или оставленную в пренебрежении птичью кормушку на лужайке живущей напротив тебя старой миссис Ахиней, которая выходит в пальто и шарфе из дома, чтобы подобрать клочок бумаги, занесенный на эту лужайку ветром. Нью-Йорк жил собственными заботами, до тебя ему дела не было, и Мэри удалось почти десять минут пролежать на кровати в относительном спокойствии, тихо дыша под приглушенный шум улицы — в безупречной холодной роскоши номера, с розами на обоях и корзиночкой с дорогими туалетными принадлежностями, которая, в этом Мэри не сомневалась, ожидала ее вблизи умывальной раковины.
А потом она снова вспомнила ту женщину, вспомнила удовлетворение, написанное на ее лице, перламутровые пластмассовые пуговицы, поблескивавшие на ее синтетической, абрикосового цвета блузке. Ее ладонь на плече мужа. Женщину, которую выбрал для себя Константин.
Мэри села в кровати, сняла с телефона трубку. Ей вдруг захотелось поговорить с детьми. Не для того, конечно, чтобы рассказать им, что вытворяет их отец, — просто чтобы услышать их голоса, ощутить их приязнь к ней, какой бы та ни была, получить напоминание о том, что жизни их приведены в движение и будут идти дальше. Сильнее всего ей хотелось поговорить с Билли, но Билли был в отъезде, странствовал где-то, следуя по своему таинственному маршруту, отказывая родителям в каких-либо знаках внимания, только и пообещав, что раз в несколько недель будет присылать им открытку. За год открыток пришло три — одна из Сан-Франциско, одна из Гэллапа, штат Нью-Мексико, и одна из Британской Колумбии. Мэри попробовала позвонить в Коннектикут, Сьюзен, — никто не ответил, и, слушая гудки, она словно видела пустые комнаты дома дочери с их чопорными, колониальных еще времен вещицами и степенными, формальными обоями. На нее напало чувство одиночества, такое пронзительное, какого она и припомнить не могла. И в конце концов она набрала номер Зои. Зои жила меньше чем в миле от комнаты, в которой лежала сейчас на взятой ею в аренду кровати Мэри, но почему-то казалась ей самой далекой из ее детей, дочерью, которой она звонит с наибольшего расстояния.