Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дней через десять я немного оправилась и стала вставать с постели. Маман навещала меня каждый день, то утром, то вечером, но, кроме ее да домашних, я не видала решительно никого, и это меня огорчало тем более, что за время болезни я не имела почти никаких известий о Черезове. Я знала только, и то от людей, что он приходил узнавать о моем здоровье и виделся с мужем. По обстоятельствам, это казалось мне очень опасно, и я жила в ежеминутной тревоге. Чтоб выйти самой из страха и предупредить его, я написала несколько строк и упросила няню снести самой, чтобы скорей получить ответ. Я извещала его коротко о моей болезни и частию о моих опасениях, а подробности, в том числе и причину ушиба, няня взялась передать на словах. Ответ получен был немедленно, и, таким образом, у нас завелась переписка. Она была очень немногословна: мы оба писали на скорую руку, едва доверяя бумаге необходимое и избегая напрасной потери времени, чтобы не затруднить старушку, которая уходила и приходила тайком. Дело в том, что надо мной был устроен секретный надзор, и я не могла положиться ни на кого, всего менее на мою собственную горничную. Я вынуждена была писать украдкою от нее и от мужа, но тем не менее это меня развлекало. Эта переписка, мой ребенок да маман были единственною моею утехою в течение долговременного ареста, причину которого я никак не могла взять в толк. Я была или, по крайней мере, чувствовала себя давно совсем здоровою, а мне едва позволяли выйти из спальной в другие комнаты, когда в них не было никого, что, впрочем, часто случалось, так как в отсутствие мужа люди не смели принять ни души, кроме маман да доктора, нового доктора, который ездил ко мне каждый день бог знает зачем. Я его ненавидела за то, что не могла от него добиться ни слова путного. На все мои уверения, что я совершенно здорова, он пожимал плечами или покачивал головой, а когда я упрашивала его позволить мне выехать, чтоб хоть немножко дохнуть свежим воздухом, он отвечал мне просьбою подождать еще немножко: «У вас еще есть прилив к голове. Вам надо сперва совсем успокоиться. Надо не волноваться и избегать всего, что может хоть сколько-нибудь вас раздражать».
Это бесило меня до того, что краска бросалась в лицо, и я готова была наговорить ему дерзостей. А он мне преравнодушнейшим образом: «Вот видите ли, сударыня, как вы еще раздражительны! Вот у вас и теперь все лицо в огне», и подобный вздор, за который, если бы не Поль, я бы, кажется, надавала ему пощечин.
– А вы думаете, что это не раздражает меня? – сказала я однажды. – Этот арест! Я живу как в тюрьме, не вижу людей, не знаю, как убить время, и должна еще слушать от вас каждый день такой вздор!
Он покраснел.
– Успокойтесь, пожалуйста, я вас прошу, – отвечал он. – Даю вам слово, что я вас дня лишнего не продержу, но что же делать? Ваш род болезни такой, что надобно избегать всяких ярких и раздражительных впечатлений. Если б вы жили за городом, я выпустил бы вас сию минуту, но здесь, в центре города, одна уже пестрота и шум больших улиц могут замедлить ваше выздоровление. А впрочем, поговорите с вашим супругом, и если вы непременно желаете, то мы посмотрим; как только я найду вас хоть несколько поспокойнее… – и прочее.
Конечно, я говорила с Полем, но Поль ссылался на доктора, доктор – на Поля, и все кончалось ничем; я не могла ничего понять и злилась, плакала, тосковала, худела. Если бы не страх, не знаю, чего бы, кажется, я ни сделала, но, вы понимаете, после того, что было, я не могла не бояться. Один какой-нибудь шаг наперекор ему, одно неосторожное слово, и то, что случилось раз, легко могло повториться. Он мог убить меня, и ничто не говорило, что он не сделает этого, если я выведу его из себя. Напротив, были все признаки, что в голове у него бродит то же, что и тогда, если еще не хуже. Скажу только одно: в первый раз, когда я вышла из спальни в свой будуар, я нашла у себя все замки отворенными и все перерытым. Я поняла, что он опять искал «пластырь», и потому уж не спрашивала.
Прошло с месяц. По городу начинали ходить уже толки. Маман мне жаловалась, что ей не дают покоя с расспросами обо мне и что она не знает, что отвечать на десятки слухов, которые ей сообщают из третьих рук, с усмешкой или с притворно-печальной миной. Все это выводило меня из себя. Не зная, что делать, и умирая от тоски, я писала к коротким своим приятельницам, жалуясь горько на доктора и умоляя их посетить меня, несмотря ни на какие запреты. Но письма мои перехватывали; по крайней мере я так догадываюсь из того, что я на них не получала ответа. Раз как-то, в один из ясных январских дней, когда хрусткий снег сверкает на солнце алмазами, я сидела печальная у окна, с завистью прислушиваясь, как санки, скрипя, проносились мимо. Вдруг терпение мое лопнуло, и я вскочила, хвать за звонок.
– Маша! Сию минуту платье, салоп да скажи Якову, чтобы заложил Голубчика в сани; я еду кататься… Ну!.. Что ж ты стоишь?.. Ступай!
Смотрю: она опустила глаза и ни с места.
– Что это значит? Ты слышала? Сию минуту!
– Нельзя-с.
– Как ты смеешь?
– Не извольте сердиться, сударыня; барин меня со свету сживет, если я вас рассержу; извольте выслушать: чем же я виновата, если мне строго-настрого приказано, чтобы я вас не выпущала на улицу?
Слова эти вывели меня совсем из себя.
– Молчи! Вздор! Не твоя вина! Я тебе приказываю. Сию минуту! – и я затопала, раскричалась. На крик прибежала няня.
– Ах, господи! Что это?
Я к няне.
– Няня, давай одеваться, а ты пошла, сию минуту вели закладывать!
Няня засуетилась.
– Ключи!.. Где ключи?
– Ключи у меня, Пахомовна, да только из верхнего платья нет ни тряпки, барин все отобрал и запер к себе. На, хоть сама смотри.
Мы побежали смотреть; гляжу: в самом деле, весь зимний наряд мой исчез.
С минуту я не могла прийти в себя от удивления; потом у меня в голове помутилось. Стыд, страх, досада, бешенство. Я напустилась на Машу.
– Давай свой салоп! Я хочу на улицу! Хочу на улицу! Няня! Платок!
Маша, вся бледная, выбежала; я следом за ней, в ее комнату, вырвала у нее из рук ее салоп, шаль на голову – и вон. Мне было уж не до своих саней. Я послала швейцара на угол – привезти что-нибудь получше; стою на подъезде, жду, вдруг слышу – летит кто-то в парных санях и прямо к подъезду. Это был Поль. Увидев меня, он выпрыгнул, ни полслова – хвать за руку и потащил за собою наверх. Вся храбрость моя исчезла при мысли, чем это может окончиться. Я ожидала допроса, сцены, бог знает, какого ужаса; но, к моему удивлению, он молча привел меня в мою комнату, кликнул няню, шепнул ей что-то и, посмотрев на меня тревожно, исчез.
Я к няне.
– Что он тебе сказал?
– Сказал: успокой, мол, ее, да как поутихнет, дай капель.
Капли были миндальные, и я их терпеть не могла, потому что их запах напоминал мне мой яд. Вместо того чтобы пить, я капала их за форточку… Но это так, к слову, а вот что: мне вдруг стало ясно, что муж серьезно считает меня больною и бережет. Это немножко меня помирило с ним, но вместе с тем мне стало ужасно странно. Что ж это такое со мной? Зачем от меня скрывают, если есть что-нибудь особенное, и к чему эти меры предосторожности, точно с ребенком, который не может сам ничего понять и которого надо удерживать хитростью, если не силой? Если бы мне объяснили, чего они так боятся и почему я должна сидеть взаперти, не видя живой души, мне было бы легче терпеть и не к чему было бы прятать от меня платье… «Что ж это такое? Что они с доктором считают меня за сумасшедшую, что ли?»