Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не вполне понимаю, — с полным достоинством проговорил Монго. — Кто же, в таком случае, ты?
— Я? Шут у собственного Моего Величества, двойник самого себя, нелепое созданье, неряха и распустеха, дурной рифмоплет и бабник… и вообще неведомо кто, а ежели помру ранее тебя — поминай на службах раба Божьего Юрия, ибо таково мое святое имя, о коем печется наша бабушка…
Тот, которого назвали «Михаилом», встал и, неприятно кривя губы в улыбке, протянул Столыпину руку.
— Мы несколько раз видались, только ты меня не признавал — думал, что видишь Юрку…
— Ловко? — бесился и хохотал Юрий. Он толкал то Столыпина, то брата, принимался обнимать их, притягивая друг к другу и даже запускал Мишелю пальцы под мышку, чтобы пощекотать. — Ну, развеселитесь!
— Мне не весело, — сказал Столыпин. — И долго вы нас всех дурачили?
— Да всю жизнь! — Юрий наконец отдышался, уселся, заложил ногу на ногу, как бы для того, чтобы не позволить себе вскакивать и бегать. — Всю жизнь! Говорю тебе, Мишель — стихотворец, и стихи у него — гениальные! Мне бы так писать…
— А бабушка… — начал Столыпин. И осекся: история стала вырисовываться перед его мысленным взором и с каждым мгновением делалась все непристойнее и страшнее.
— Это была ее затея, — подтвердил догадку Монго Мишель. — Придется и нам с тобой дружить, Монго: ведь «я» — твой лучший друг!
— Не понимаю, как никто прежде не догадался, — медленно проговорил Столыпин, обводя глазами обоих.
— Люди глупы и недогадливы, — сказал Мишель. — В «Принце Датском» — помнишь? — «Вот брата два, сравни: Аполлон и Фавн…» Разумеется, Фавн — это я, у меня и прикус дурной, и лоб как у обезьяны.
— Под этим лбом живут рифмы, — возразил Юра. — А у меня только нрав игривый да е…ливый, и рожа смазливая… если, конечно, с Мишкиной ее сравнивать, а не с твоей.
Он подмигнул брату, и Монго вдруг заледенел душой. Все эти годы у человека, которого он, Столыпин, любил как самого близкого друга, имелся некто — о ком никто не знал и кто был ему ближе любого друга, любого родственника, любого самого дорогого товарища… Некто, связанный с ним не только родством, но и тайной.
— Я не понял… — спросил Столыпин с видимым спокойствием. — Вы близнецы?
— Юрка младше, — сказал Мишель и лениво улыбнулся. — Он иногда заговаривался, называл барышням истинный год своего рождения — оттого многие думают, будто мне не двадцать два, а двадцать один…
— А это существенно? — удивился Столыпин.
— В шестнадцать и семнадцать — было существенно, — ответил Мишель. — Теперь, конечно, уже нет. А когда нам будет сто и сто один…
— Тогда вообще ничто не будет иметь значения, — подхватил Юрий, — даже прикус Мишеля. Не говоря уж об обезьяньем лбе.
— Лбу, — поправил Мишель.
— Лбе, лбу, лбы… удивительно преобразуется слово, если подолгу твердить его на разные лады, — задумчиво произнес Юрий.
— В этом и состоит суть истинной поэзии, — сказал Мишель. — Рад, что ты начинаешь постигать ее.
— Сказывается родство, — вздохнул Юрий.
Оба одновременно повернули головы и посмотрели на Столыпина одинаковым взглядом. Он собрался с силами и протянул братьям руки — Мишелю левую, Юрию правую.
— Буду другом обоим, — сказал он.
— Придется! — захохотал Юрий.
А Мишель добавил, как будто понимал, что творится у Монго на душе:
— Ты уж постарайся…
* * *
В одинаковых мундирах лейб-гвардии Гусарского полка, одинаковые — если не ставить их рядом — братья собирались на маскарад.
— Будет весело, — утверждал Юрий, начесывая усы особой щеткой. — Говорят, сама императрица бывает!
— А государь знает?
— Государь? Он — оплот нравственности и семейственности… если не считать «васильковых дурачеств»… А ты не слыхал? Ну так внимай — вот новейший анекдот. Государь гулял по столице — инкогнито, в мундире простого офицера, — и повстречал у Летнего сада некую девицу, мещанку. Девица чем-то ему глянулась, и он с нею заговорил, а та, каким-то образом, узнала его, но виду не подала — и назначила на вечер свидание…
— Откуда известно — да еще в таких подробностях?
— Не веришь? Это же столица! То, что в Москве было бы достоверно распространено между барышнями, здесь с той же скоростью и достоверностью расходится между гвардейскими офицерами… Сам же замечал наше сходство с девицами. Словом, государь, сохраняя инкогнито, назначает мещанке свидание. Вечер. Государь, опять в простом мундире, является по адресу, а там его встречает нянька или даже мать прелестницы (здесь рассказывают по-разному): «Ступай, ступай отсюда скорее, батюшка, — к моей-то Настасье сегодня сам государь должен пожаловать, а простых офицеров нам не надобно…»
— А что государь?
— Плюнул да сказал: «Передай своей Настасье, что она — дура»…
— Да, — отсмеявшись, сказал Мишель, — пожалуй, не станет государь запрещать императрице являться в маскарад…
Маскарады и притягивали его, и страшили; хотелось заглянуть в ту бездну, которая, по ощущению Мишеля, всегда таится за масками и безумным, надрывным, отчаянным весельем… потому что как можно веселиться так безоглядно, зная, что впереди ожидает только могила?
В первую свою петербургскую весну, когда ожидание тепла сделалось бесконечным — и вдруг мгновенно явилось все разом, обвалом: и жары, и цветение черемухи, яблонь, сирени, — Мишель читал Шекспира. Среди ночи, проглотив «Отелло» и, быть может, впервые позволив себе войти «внутрь» этой драмы до самой глубины души, Мишель неожиданно для самого себя разрыдался и, чтобы немного успокоиться, вышел из дому. Спустя короткое время он стоял на набережной: если город выстроен на реке, то как ни кружи, улицы выведут тебя к воде; так, должно быть, устроены и города, и люди, что тянутся к бегучей стихии!
Мосты были разведены в стороны, по Неве, мимо спящих домов, в сероватом сумраке — ни ночи, ни дня — бесшумно шли корабли…
Отчего это видение оставалось с Мишелем и прочно связывалось с «Отелло» — и с маскарадами? Еще одно заклинание Великого Алхимика, еще одно объяснение, отчего государь Петр Алексеевич — на горе бабушки Арсеньевой — основал свой град именно здесь, в этих колдовских болотах, которые хоть и заточены под гранит, в подвалах с прочными решетками, а все продолжают ворожить, испуская наружу свои ядовитые чары.
Между тем Юрий продолжал болтать:
— Государыня всегда является маскированная и интригует мужчин не хуже любой другой дамы — об этом все гусары, к примеру, знают… Обер-полицмейстеру поручают достать для нее какую-нибудь городскую карету, с лакеями в полуободранных ливреях, так что она приезжает в совершенном инкогнито. И публика обычно с достоверностью не знает, присутствует императрица или нет…