Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов монархия пала, падут и многие другие монархии.
Двадцать первого июля 1830 года молодой швейцарец Жюст Оливье, страстный любитель литературы, заручившись рекомендацией Альфреда де Виньи и Сент-Бёва, пришел в дом № 9 по улице Жана Гужона и позвонил в дверь на третьем этаже. Служанка сказала ему: «Проходите, пожалуйста, в кабинет барина…» Он увидел там медальоны работы Давида д’Анже, литографии Буланже, изображающие колдунов, призраков, вампиров, и картины резни. Окно кабинета выходило в сад с тенистыми деревьями; вдали виднелся купол Дома инвалидов. Наконец появился Виктор Гюго. Оливье объяснил, что он тот самый молодой человек, которого направил к нему Сент-Бёв. Сперва Гюго как будто ничего об этом и не слышал, но потом сказал: «Совсем из головы вылетело». Они поговорили о Шильонском замке, о Женеве, о старинных домах. Вошла высокая и красивая дама, весьма заметно было, что она беременна, с нею двое детишек, мальчик и девочка, которую поэт назвал «мой котеночек», очаровательная крошка с загорелым и выразительным личиком. То была Леопольдина, она же Дидина, она же Кукла. Посетитель нашел, что Гюго не похож на своем портрете. Волосы у него темные (действительно, волосы стали у него каштановыми) и «как будто влажные», лежат странной волной. Лоб высокий, белый и чистый, но не громадный. Карие живые глаза, выражение лица приветливое и естественное. Сюртук и галстук – черные; рубашка и носки – белые. Таким описывает его Оливье.
Вечером Оливье рассказывал у Альфреда де Виньи о своем посещении поэта. Он сказал, что, по его мнению, Гюго тоньше, чем на портрете. «О что вы! – язвительным тоном возразил Сент-Бёв. – Он растолстел». Потом заговорили об «Эрнани», где актеры, предоставленные самим себе, все меняли по-своему. В монологе Карла V вместо слов: «Так Цезарь с папою – две части божества» – Мишеле говорил: «Народ и Цезарь – две части мира», хотя это ломало ритм стиха. «Что ж, – наивно замечала публика, – так, по крайней мере, мысль менее нелепа». И все собратья захохотали. Сент-Бёв рассказал, как Фирмен ловко исказил реплику Эрнани: «Из свиты я твоей? Ты прав, властитель мой». Вместо этого он говорил: «Из вашей свиты» – и как сумасшедший бегал по сцене, потом возвращался на авансцену и свистящим шепотом добавлял: «Я к ней принадлежу». Некоторые строфы опять были освистаны, и Ваше́, главарь клакеров, хозяйничавших в Комеди Франсез, заявлял: «Добавили бы еще человек шесть из левых, и я бы мог спасти эту пьеску!» Словом, чисто парижские шуточки, в которых не щадят ни учителей, ни друзей, – играючи, раздирают их в клочья, как хищные звери, чтобы поточить свои когти.
Выйдя от Виньи вместе с Сент-Бёвом, швейцарец захотел проводить его. Он нашел, что это болтливый и желчный человек. «Какое убийственное время! – говорил Сент-Бёв. – Чтобы забыть о нем, нужны уединенье, богатство и развлечения. Покончить с собой не хочется, самоубийство – это нелепость. Но что за жизнь! Я думаю, лучше всего было бы уехать в деревню, ходить по воскресеньям к мессе, спокойно говеть Великим постом и праздновать Пасху…» – «Господин Гюго верующий?» – «О, Виктора Гюго такие вопросы не мучают. У него столько больших и таких чистых, таких тонких наслаждений, которые ему доставляет его талант! Все, что он пишет, так прекрасно, так совершенно! И он так плодовит!.. Он доволен и своей семейной жизнью. Он весел, – может быть, чересчур весел! Вот уж счастливый человек…» Заметим, что этот «счастливый человек» только что написал стихи о счастье, полные мрачного смирения и разочарования[66]. Но Сент-Бёв больше не бывал у четы Гюго; его стул в их доме оставался пустым, и еще до конца месяца критик журнала «Глобус» вновь уехал в Руан.
Двадцать пятого июля безумные ордонансы Полиньяка против гражданских свобод возмутили Париж. «Еще одно правительство бросилось вниз с башен собора Парижской Богоматери», – сказал Шатобриан. 27 июля поднялись баррикады. Гюстав Планш, приехавший навестить супругов Гюго, предложил маленькой Дидине поехать с ним в Пале-Рояль полакомиться мороженым; он повез девочку в своем кабриолете, но дорогой они увидели такие толпы народа и отряды солдат, что Планш испугался за ребенка и отвез ее домой. 28 июля было тридцать два градуса в тени. Елисейские Поля, унылая равнина, в обычное время предоставленная огородникам, покрылись войсками. Жители этого отдаленного тогда квартала были отрезаны от всего и не знали новостей. В саду Гюго просвистели пули. А накануне ночью Адель произвела на свет вторую Адель, крепенького младенца с пухлыми щечками. Вдалеке слышалась канонада. 29 июля над Тюильри взвилось трехцветное знамя. Что будет? Республика? Лафайет, который мог бы стать ее президентом, боялся ответственности не меньше, чем он любил популярность. Он вложил республиканское знамя в руки герцога Орлеанского. Короля Франции больше не было, теперь он назывался король французов. Оттенки зачастую берут верх над принципами.
Виктор Гюго сразу же принял новый режим. Со времени запрещения «Марион Делорм» он был в холодных отношениях с королевским дворцом, но считал, что Франция еще не созрела для республики. «Нам надо, чтобы по сути у нас была республика, но чтоб называлась она монархией»[67], – говорил он. Он был противником насилия; мать описывала ему страшные стороны всякого бунта. «Не будем больше обращаться к хирургам, обратимся к другим врачам». Вскоре его возмутили карьеристы, спекулировавшие на революции, искавшие и раздававшие теплые местечки. «Противно смотреть на всех этих людей, нацепляющих трехцветную кокарду на свой печной горшок». Несмотря на то что Гюго написал столько од, посвященных низложенной королевской семье, ему нечего было бояться. Разве он не совершил революцию в литературе вместе с той самой молодежью, которая приветствовала Шатобриана у подножия баррикад? «Революции, подобно волкам, не пожирают друг друга». Гюго отдал прощальный поклон свергнутому королю. «Злосчастный род! Ему – хоть слово состраданья! Изгнанников былых постигло вновь изгнанье…»[68] Гюго принял Июльскую монархию; оставалось только, чтобы она его приняла. Он сделал поворот с поразительным искусством – одами, но без угодничества.
Его ода «К Молодой Франции» была гораздо лучше в литературном отношении, чем его прежние легитимистские оды, – что было признаком искренности:
Гюго хотел, чтобы эти стихи напечатаны были в «Глобусе», либеральном журнале. Сент-Бёв, вернувшийся из Нормандии, провел переговоры с редакцией. Гюго пошел к нему в типографию журнала, чтобы пригласить его быть крестным отцом своей новорожденной дочери. Сент-Бёв замялся было и согласился, лишь когда получил заверение, что этого хочет Адель. Сент-Бёв и стал лоцманом, который провел оду Виктора Гюго «через узкие еще каналы восторжествовавшего либерализма». Для ее опубликования в «Глобусе» он составил милостивую «шапку». «Он сумел, – говорилось там о Гюго, – сочетать с полнейшим чувством меры порыв своего патриотизма с должным приличием по отношению к несчастью; он остался гражданином Новой Франции, не стыдясь своих воспоминаний о Старой Франции…» И сказано было хорошо, и маневр был искусный. Поэтому Сент-Бёв остался доволен собой. «Я призвал поэта на службу режиму, который тогда установился, на службу Новой Франции. Я избавил его от роялизма…»