Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень тяжелый он был, очень. У нас будете оформлять? Тогда в первый корпус». В первом корпусе располагалось АОЗТ «Харон», занимавшее две комнатки, густо и тяжело украшенные в черно-красной палитре: здесь были образцы венков, лент, тканей и фурнитуры — медные ручки и фигурные накладки с изображениями распятого. Мы выбрали обивку гроба и покрывало. Я сказал было, что венок нам ни к чему, но посмотрел на Людмилу и поправился:
«Вон тот, наверное… побольше, да?» Надпись на ленте должна была извещать мир о последнем подношении: «Дорогому Павлу от родных и близких». Миленькая круглолицая девушка оформила заказы-наряды, а я осуществил стопроцентную предоплату. Из больницы поехали на кладбище. Я оставил Людмилу в машине, а сам направился в контору, где главный инженер, розовый крепыш лет тридцати, сообщил мне, что могила может быть готова лишь к понедельнику. Ничего другого я и не ждал, и у меня не было желания входить в детали. Я раздельно и как можно более витиевато обматерил его, глядя в глаза (зрачки поначалу сузились, затем расширились, а потом стали такими же, как прежде: ядовито-желтыми зрачками проходимца и взяточника), после чего бросил на стол деньги. Какая-то из этих мер (думаю, что деньги) возымела действие: главный инженер обнаружил некие скрытые резервы производства могил, благодаря которым Павлова могла быть выкопана к субботе. Мы сердечно простились. По пути с кладбища заехали в экспедицию. Теперь я сидел в машине, а
Людмила вернулась через полчаса зареванная и сказала, что все в порядке: в субботу грузовик и автобус, зарплата за последние два месяца и еще в размере двух окладов на похороны. После этого двинулись по магазинам — купить что потяжелее и не портится: муку, сахар, два ящика водки, шесть бутылок какой-то сине-сиреневой газировки — судя по цвету, совершенно неполезной.
Однако, по словам Людмилы, все ее просто обожали. Я поднял коробки и ящики в квартиру и вспомнил, что хотел найти альбом.
На третьей минуте поисков он обнаружился в тумбочке. Я вытряс все фотографии, на которых был Павел или кто-нибудь из наших.
Мелькнула и моя собственная — в той самой матроске, в той самой бескозырке: «А я играю в паровозик: ту-у-у-у-у!..» Завернул в газету, сверток сунул в сумку. Завез домой Людмилу, отдал ей остатки денег — по идее, их должно было хватить за глаза на все про все — и в четвертом часу пополудни двинулся в Москву.
Автоответчик порадовал меня тремя сообщениями. Первое, самое длинное, передавало беспокойство Будяева по целому ряду разнообразных пунктов, ни один из которых мне не удалось толком ни понять, ни запомнить, — да я и не пытался этого сделать, поскольку, как обычно, все вместе они стоили примерно втрое меньше, чем программа телепередач за прошлую неделю. Вторым был хриплый, но радостный голос Марины, извещавшей, что все осталось в силе, однако денег у Ксении нет, поэтому сделку следует планировать на пятницу. «То есть как — нет денег? И какая же сделка без денег?» — успел изумиться я, но уже начало прокручиваться третье.
«Есть повод выпить, — хрипло сказал Шура Кастаки. — Телефон прежний. Пока».
Телефон я помнил наизусть.
— «Самсон трейдинг», здравствуйте, — пропел в ухо девичий голос.
— Как вас представить? — выслушала ответ и снова сыграла на клавишах своего нежного горла: — Минуточку!..
Я ждал, постукивая пальцами по трубке.
«Вот видишь, Серега!» — лет пять назад толковал Шура Кастаки, соря пеплом на ступени и время от времени взрываясь лающим смехом.
Мы стояли на лестнице между третьим и четвертым этажами — как раз на границе, отделяющей замызганное и едва живое старое от бурно развивающегося нового. В старой части дотлевали грязные руины науки, жившей ныне главным образом сдачей в аренду необъятных помещений института. В новой, занимаемой многочисленными арендаторами, плодилась кожаная мебель, стальные двери mul-t-lock, охранники в синих комбинезонах и неправдоподобно стройные голубоглазые блондинки, по поводу которых тот же Шура Кастаки авторитетно утверждал, что внутри они пластмассовые. Похоже, одна из этой породы ответила мне сейчас по телефону.
«Я тебе всегда говорил: не нужно быть слишком умным! Ты помнишь?
Я тебе говорил: лишнее знание заставляет человека усложнять картину мира! Если индивидуум знает, чем производная отличается от логарифма, ему чрезвычайно трудно делать правильные — а главное быстрые! — выводы, касающиеся реальной жизни. Ему хочется, как ты понимаешь, во всем дойти до самой сути, и он роет все глубже и глубже. И не может предположить, что суть чрезвычайно проста, лежит на поверхности и не требует ни логарифмов, ни производных. Памперсы, Серега! понимаешь? — пам-пер-сы! Или отходы парикмахерской деятельности, экспортируемые в США. Или что-нибудь другое, пожалуйста. Главное — чтоб никакого дифференциального исчисления!..»
Всякий раз, когда я пытался вставить слово, Шура начинал отрывисто гавкать — это был смех.
«Нет, нет, ты погоди, я знаю, что ты хочешь сказать: мол, в этой деятельности своя высшая математика! Да, Серега, своя! Но настолько /своя,/ что ты ее никогда не постигнешь! Знаешь почему? — Шура сделал такое движение шеей, словно хотел, чтобы ему что-то сказали на ухо; карий глаз горел хитрым и веселым огнем, а само это „знаешь почему?» проговаривалось быстро и неразборчиво, превращаясь во что-то вроде „знапчу?» — /Знапчу?/
Да потому, что она для тебя неразличима! У тебя зрачок иначе устроен! Хрусталик! Тебе тысячу раз объясни, ты все равно будешь таращиться, выискивать: где же, черт возьми, эта их высшая математика? /Знапчу? Знапчу?/ — Шура откинулся и захохотал. — Да потому, что ты ждешь чего-то размером хотя бы с футбольный мяч!
Хотя бы с апельсин! Ты же никогда не сможешь поверить, что вон тот плевок на грязном полу — это и есть их высшая математика!..
Ведь не сможешь, а?»
«Да ладно тебе — хрусталик… Очень уж все у тебя просто, — возражал я. — Упрощенную картину мира рисуешь, философ. Знаешь старый анекдот: если ты такой умный, то почему такой бедный?»
«Ах, оставьте, батенька! Упрощенную! Совершенно не упрощенную!..
Ладно, я тебе другое скажу, Сережа. Помнишь, в советские времена все разумные люди ходили в походы? Шли в лес как можно дальше, ставили палатки, разводили костры и пели под гитару. И все! И хоть трава не расти! Советская власть не дает нам делать то, что мы хотим, — но делать то, чего она от нас хочет, мы тоже не станем: хрена с маслом; мы на все положим с прикладом, пойдем в лес и будем орать песни под елкой!.. Вот и нам с тобой пора подумать о песнях. /Знапчу? Знапчу?/ Потому, что советской власти-то уже нет, а суть дела от этого не поменялась: то, что я хочу делать, мне не дают. Но и памперсами торговать, как от меня хотят, я тоже не стану! Фуюшки вашей Дунюшке! В лес, Серега, в лес!.. Не возражай. Ну сам посуди, что хорошего нас с тобой ждет здесь? С годами мы с тобой поглупеем, потеряем интерес к жизни… и к нам жизнь будет терять интерес, потому что мы уже никому не можем быть полезны — мы ведь не хотим торговать памперсами, понимаешь?.. Пора, Сережа, пора! надо искать что-то такое, чем можно жить, не обращая внимания на то, что происходит вокруг! В лес, Капырин, в лес! Или в церковь, что ли… уж не знаю даже, за что браться».