Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут вспомнился ему отрывок из стихотворения, услышанного на одном литературном вечере и запавшего в память. Речь шла о том, что на войне русская гармонь попала в руки баварцу. Наверное, осталась в блиндаже или просто в окопе. И вот баварец сидит и играет на «военнопленной» гармони.
Вспомнив стихотворение, Алексей Петрович поймал себя на том, что играет он именно опустив голову, не то с печалью, не то прислушиваясь к ладам. «Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя…» – выговаривала гармонь почти словами все самозабвеннее и в общем-то горше. Но никто не вышел из клуба на ее зов.
Очнулся Алексей Петрович от того, что на лавочку рядом с ним кто-то сел. Не переставая играть, гармонист повернул голову и увидел пожилую, очень уже пожилую женщину. Одета она была в выходное, как видно, платье, в синее, мелкими беленькими цветочками, а в сильно загорелых и разработанных (другого слова не подберешь) руках теребила странный для этих рук тонкий батистовый платочек. Глаза у нее синие, но словно бы на одну четверть, а то и больше разбавлены прозрачной чистой водичкой. Волосы гладко зачесаны и на затылке собраны в узел при помощи черных шпилек.
– Ну, сыграй, гармонист, сыграй. Ни разу не слыхала твоей игры. А я, пожалуй, и подпою.
Вдруг она действительно вскочила перед гармонистом и как-то очень естественно, словно тут был круг народу и весельба и как если бы ее выдернули за руку на круг петь и плясать, пошла, помахивая своим батистовым.
После этого ударила дробью, и Алексей Петрович увидел, что ноги у нее крупноваты и тоже «разработанные». А на них между тем капрон и довольно-таки модные туфли с широким каблуком.
Гармонист не заметил сам, как сразу, как только вышла плясунья, оставил своего «Хаз-Булата» и теперь неистово наяривал «Елецкого», и не понять было – то ли женщина подпевала гармони, то ли гармонь подыгрывала ее пению.
Фантастичной показалась бы эта картина стороннему наблюдателю, если бы таковой оказался. Сидит москвич, и не просто москвич, но всем известный Алексей Петрович Воронин, неумело, но до гармонного захлеба рвет мехи, а перед ним пляшет и поет пятидесятилетняя телятница из соседней бригады, Раиса Егоровна Ксенофонтова, а бывшая Братчикова. Одно и оправдание было бы им, что перебрали ради праздничка, но в том-то и дело, что оба были трезвы. Однако было тут как шапкой ударено о землю – и будь что будет.
Женщина кончила плясать так же неожиданно, как и начала. Она села рядом с гармонистом, обмахиваясь платочком, и была в этом обмахивании заученность жеста, оставшегося еще с девичества, потому что на улице было прохладно и вспотеть плясунья, конечно, не успела. Не такие пляски приходилось выдерживать! Она негромко засмеялась и этим смехом все сразу сделала простым и естественным. Подурачился взрослый человек, ну и подурачился, и ничего тут особенного.
– Чай, узнал меня, Алексей Петрович?
– Конечно, узнал. Да и знать не переставал. Разве не помнить, как позапрошлый год поехали в сельпо в Максимиху, да и застряли около вашего телятника? А ты увидела наше бедствие и пошла в деревню за трактором?
– И то помню.
– Как живете-то?
– Кто? Я лично или мы вообще?
– Вообще я и сам вижу. Неплохо живете. Телевизоров развелось, мотоциклов. Даже магнитофоны.
– Да. И у моего сына мотоцикл. И телевизор у нас в переднем углу. Окно в мир, как пишут в журнале. Включил, и, пожалуйста, тебе – Интервидение. Только разница с окном та, что там видишь, что видно, а здесь глядишь, что покажут. Ну… и на столе тоже – не бедствуем. Яйца и мясо – круглый год. – Женщина замолчала, покосилась на профессора, словно прицениваясь, стоит ли говорить ему золотые слова. – Но, пожалуй, скажу тебе: хорошо живем, а не радостно.
– Что же так?
– А с чего? Радоваться мне, например, с чего? Муж у меня – пьяница. Да и не люблю я его. И не любила, можно сказать, никогда. Выскочила тогда по глупости. А вернее сказать, ради того, что хоть бы за этого. Сколько вон баб без мужиков живут, да помоложе, получше меня…
– Село очень разъездили…
– И село, и вокруг телятника моего – ноги не вытянешь.
Разговаривали, а гармонист пилил и пилил потихонечку. Но тут, вывернувшись из прогона (как раз из того прокошинского прогона, через который мечталось в Москве войти в Преображенское с гармонью и удивить), громко застрекотал мотоцикл. Подпрыгивая на колдобинах и пыля, он наддал по короткой прямой и остановился около Раисы и Алексея Петровича.
– Мать, ты домой-то когда? Садись, подвезу.
– Это мой Слава, – пояснила Раиса. – Вячеслав. Ишь какой вымахал. Мотоцикл завел, телевизор, теперь магнитофон просит. Какую-то «Соню» ему с кассетами подавай. А за ним в Москву надо. И стоит не триста ли рублей. Почти корова. Шесть овец за одну игрушку отдай! Это что? А ты вырасти их, шесть-то овец…
Вдруг неожиданное решение вспыхнуло в сердце Алексея Петровича. Он быстро снял с плеча гармонный ремень, застегнул пуговки на мехах и протянул гармонь парню:
– На, Слава, бери. Дарю на память.
Парень покраснел, опустил голову, ничего не ответил. Даже матери сделалось неловко за него.
– Что же ты, Слава, бери. Дарят тебе от чистого сердца…
– На кой она мне. Если бы магнитофон. «Сони». – И зачастил, словно прорвало: – За наличные деньги, конечно. Только здесь не достанешь ни фига. «Сони». Японская фирма… Правда, Алексей Петрович! В Москве, говорят, в комиссионных магазинах бывает. Японская марка. «Сони». А деньги маманя вышлет…
…В осенний дождливый день я навестил на даче Алексея Петровича Воронина, моего старого друга и земляка. Пообедали, сыграли три партии в шахматы, я собрался уходить.
– Подожди. Пойдем ко мне в кабинет, чего покажу.
Поднялись по крутой дачной лесенке. Профессорский кабинет. Огромный письменный стол, заваленный учеными книгами и бумагами. Папки, наверное, с диссертациями, присланными на отзыв. Журналы по специальности, газетные вырезки – профессор…