Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тихо, методично она отправляла письмо за письмом в огонь и говорила на одной и той же ровной ноте, скорее для себя самой, чем для меня.
«И понять все это людям иной, не нашей расы никак невозможно. Но когда вмешалось чувство вины, прежняя поэтическая сторона жизни стала терять свою магическую власть: не надо мной — над ним. Это он заставил меня покрасить волосы в черный цвет, чтобы я могла сойти за его сводную сестру, а не за родную. Меня, помню, очень задело, когда я поняла, что он чувствует за собой вину; но мы повзрослели, и внешний мир все чаще стал вторгаться к нам, новые жизни стали строиться вокруг и мешать нашему уединенному миру дворцов и царств. Ему приходилось уезжать, и надолго. Когда его не было, мне оставалась только тьма и то, чем моя память, память о нем, могла эту тьму заполнить; и все его сокровища как-то тускнели, покуда не возвращался он сам, его голос, его прикосновение. Всем, что мы знали о наших родителях, всей суммой знаний о них был старый дубовый шкаф, сплошь набитый их одеждой. Когда мы были маленькие, эти вещи казались нам огромными — одежда великанов и великанская же обувь. Однажды он сказал, что все эти вещи его угнетают. Родители нам были не нужны. Мы вынесли вещи во двор и устроили там прямо на снегу большой такой костер. Мы оба плакали взахлеб, не знаю почему. Мы плясали вокруг костра в диком восторге, пели старые охотничьи песни и плакали при этом».
Она замолчала надолго, склонив голову над этим давним воспоминанием: так прорицательница напряженно глядит в темный кристалл юности. Потом она вздохнула и сказала, подняв голову: «Я знаю, почему вы замешкались. Последнее письмо, не так ли? Вот видите, я их считала. Давайте его мне, Дарли».
Не говоря ни слова, я протянул ей письмо, и она осторожно положила его в огонь, сказав при этом: «Ну, вот и все».
Лето перегорело в осень, осень — в зиму, и мало-помалу мы стали понимать, что война, заполонившая собою Город, начала понемногу отступать, уходить шаг за шагом по прибрежным дорогам и краю пустыни и ослабила свою хватку на нас самих и наших радостях. И, убывая, как вода во время отлива, она оставляла за собой странные трофеи-копролиты на привычных наших пляжах, которые раньше ждали нас пустые и белые: одни только чайки. Война надолго нас от них отвадила; теперь же, открывая их заново, мы находили их замусоренными, загроможденными: обгоревшие танки, чуть не узлом завязанные дула пушек и тот невнятный хлам, который инженерные войска оставили от временных баз снабжения ржаветь и гнить под жарким пустынным солнцем и уходить постепенно в песок. Купаясь рядом, мы испытывали странное, меланхолическое чувство покоя — будто среди окаменелых ненужностей времен неолита: танки как скелеты динозавров, пушки расставлены вокруг, как вышедшая из моды мебель. Минные поля до сих пор представляли собой известную опасность, время от времени на них натыкались бедуины-пастухи, и как-то раз Клеа вдруг резко дернула машину в сторону — дорога была сплошь усыпана поблескивающими на солнце кусками подорвавшегося на мине верблюда, и кровь была еще свежей. Но подобное случалось редко, а что до танков, они, хоть и выгоревшие дотла, были необитаемы. Человеческих тел там не было. Их всех, должно быть, давно уже собрали и похоронили с отданием должных воинских почестей на одном из обширных новых кладбищ, выросших за эти годы в самых неожиданных уголках пустыни, как призрачные города мертвых. И Город тоже стал возвращаться к прежним привычкам и ритмам; бомбежки прекратились вовсе, и расцвела обычная в Леванте ночная жизнь. И пусть людей, одетых в форму, на улицах стало меньше, бары и ночные клубы делали на отпускниках все ту же весьма неплохую выручку.
Моя собственная бессобытийная жизнь также вошла в обыденную колею, будучи строго поделена на две неравные части: жизнь частная, заполненная исключительно Клеа, и жизнь чиновничья, впрочем, необременительная и не слишком важная. Ничего не изменилось, хотя Маскелину удалось наконец подобрать к своим кандалам ключ и сбежать обратно в полк. Он зашел к нам в своем сногсшибательном мундире, чтобы попрощаться и ткнуть напоследок — уже не трубкой, а новой, словно только что с витрины, тросточкой — в сторону младшего коллеги, преданно виляющего хвостом. «Я же вам говорил, что он прорвется, — сказал Телфорд торжественно и скорбно. — Я всегда в это верил». Но Маунтолив пока оставался на прежнем посту, «замороженный», судя по всему, на веки вечные.
Время от времени я ездил по предварительной договоренности в Карм Абу Гирг проведать девочку. И искренне радовался тому, что трансплантация, по поводу которой столько было беспокойств и треволнений, шла на удивление успешно. Должно быть, ее теперешнее житье-бытье просто совпало с теми грезами, которые я для нее выдумывал. И роли были расписаны заранее — раскрашенные от руки карточные персонажи, среди которых и она теперь нашла свое место! И хотя Жюстин оставалась фигурой странной и малопредсказуемой — долгие приступы молчания, резкие смены настроений, — к образу императрицы в изгнании, насколько я мог судить, это шло лучше некуда. В Нессиме она признала отца. Только образ его стал четче от возникшей и укрепившейся меж ними близости — такие вещи у Нессима всегда получались как-то сами собой. Он был теперь и за отца, и за друга, и они на пару с ним уже успели объездить верхом все прилегающие к поместью участки пустыни. Он подарил ей лук и стрелы, а еще девочку ее же лет по имени Таор в качестве ординарца и amah.[76]Так называемый дворец, который мы с ней тоже выдумывали вместе, с честью выдержал испытание. Лабиринты затхлых комнат и всяческие ветхие сокровища по углам и стенам служили поводом для бесконечных восторгов. И в окружении собственных лошадей и слуг и с личным дворцом, в котором можно играть, она и впрямь превратилась в царицу из арабских сказок. Она уже почти забыла остров, зачарованная своими новыми богатствами. Жюстин во время этих моих визитов я не встречал ни разу, да не слишком-то и рвался. Порой Нессим бывал дома, но никогда не сопровождал нас в наших прогулках пешком или верхом, и чаще всего к броду со свободной лошадью на поводу приезжала именно девочка.
Весною Бальтазар, который, кстати, успел совершенно оправиться и вновь набросился, как и прежде, на работу, пригласил меня и Клеа принять участие в маленькой церемонии, как нельзя лучше отвечавшей ироническому складу его ума. Речь шла о торжественном возложении цветов на могилу Да Капо по случаю очередной годовщины со дня явления Большого Порна на свет. «Я действую от имени и по поручению самого Каподистриа, — объяснил Бальтазар. — К тому же и за цветы он тоже платит сам каждый год». Выдался роскошный весенний день, и Бальтазар настоял, чтобы мы прошлись до кладбища пешком. Большой букет цветов несколько стеснял его в движениях, но он был и в настроении, и в голосе. Проблему седых волос, давно уже мешавшую ему спать спокойно, он как раз на днях решил, вверившись в руки Мнемджяну, чтобы тот, выражаясь его языком, «убрал лишний возраст». И в самом деле, перемена была — пальчики оближешь. Перед нами предстал наш прежний Бальтазар, чьи умные темные глаза привыкли взирать на труды и дни Города с ласковой иронией. И в том числе на Каподистриа, от которого он только что получил необычайно длинное письмо. «Вы себе и представить не можете, чем эта старая скотина занялась на досуге, удравши за море. Он ступил на путь диавольский и исповедует теперь черную магию. Но лучше я вам все это дам прочесть. Его могила, так мне показалось, будет местом вполне достойным, чтоб зачитать отчет об этих его опытах!»