Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фразу насчет новости Лопатин пропустил мимо ушей – наверное, еще какая-нибудь поездка, которую редактор считает особенно интересной, – и, став у него за плечом, стал следить, как тот читает очерк.
Редактор поставил сначала одну птичку, потом вторую, потом третью, жирную, – против слова «испуг». Поставил, повернулся к Лопатину, словно желая спросить его: что же это такое? Но раздумал и уже быстро, не ставя никаких птичек, дочитал очерк до конца.
– Хорошенькая теория, – сказал он, бросив на стол очерк и быстро зашагав по комнате. – Большой подарок немцам сделал бы, напечатав твое творение…
– Почему подарок?
– Почему? – переспросил редактор, останавливаясь перед Лопатиным и закладывая большие пальцы за ремень. – Ну давай кого-нибудь еще позовем, пусть почитают, может, у меня ум за разум зашел… – Он уже подошел к столу, чтобы нажать кнопку звонка, но передумал. – Нет уж – пожалею тебя, забирай! – сказал он, складывая очерк вчетверо и протягивая Лопатину. – И выбрось это из головы, и вообще выбрось… Все равно в собрание сочинений не войдет…
– А все-таки почему? – не беря очерка, упрямо спросил Лопатин.
– А потому, – сказал редактор, – что немцы возьмут твой очерк и перепечатают во всех своих вонючих оккупационных листках, мол, не бойтесь, дорогие оккупированные граждане, милости просим, служите у нас, даже если потом опять попадете в руки Советской власти, все равно ничего вам за это не будет…
– А по-моему, не перепечатают. Какой им расчет перепечатывать? Наоборот, им больше расчета внушить, что как только мы придем, то всех, кто при немцах оказался на какой-нибудь работе или службе, вольно или невольно, – всех подряд за решетку…
– Это по-твоему, – не найдя, что возразить, сказал редактор. – Скажи, пожалуйста: одни виноваты, другие не виноваты, третьим чуть ли не благодарность за то, что они служили у немцев, надо объявлять… Ты только подумай, к чему ты, по сути, призываешь в своей статье…
– К тому, чтобы всех не стригли под одну гребенку, только и всего.
– А гребенка тут и должна быть только одна – служил у немцев или не служил! Время военное, все эти «с одной стороны, с другой стороны» надо отставить по крайней мере до победы.
– Допустим, – упрямо сказал Лопатин, – а все-таки как надо было поступать этому инженеру-коммунальнику, о котором я пишу?
– Не знаю, – отрывисто сказал редактор. – Не надо было оставаться или не надо было на работу являться… Самому думать, как поступать. А раз остался, пусть теперь расхлебывает кашу…
И вдруг Лопатин совершенно забыл и то, как он выстругивал свой очерк, чтобы там не было ни сучка ни задоринки, и то, как он заранее решил не ввязываться в бесполезные споры: слова редактора насчет расхлебывания каши взбесили его.
– Слушай, Матвей! Как тебе не стыдно! Что значит «пусть расхлебывает»? Что же, эти люди виноваты, что ли, что мы отступили почти до Москвы? Мы отступили, а они пусть расхлебывают?
– Надо было отступать вместе с армией, – отрезал редактор, злясь от сознания собственной неправоты.
– Матвей…
– Что Матвей?
– А то, что у тебя пять корреспондентов в окружении остались, не сумели выйти, а ты хочешь, чтобы эта женщина с грудным ребенком и матерью-инвалидкой вместе с войсками ушла?! Ты хочешь, чтобы от границы до Москвы все успели на восток уйти, когда немцы летом танками по сорок километров в сутки перли… Кому ты говоришь? И ты, и я это своими глазами видели! А теперь «пусть расхлебывают», да? Что ты передо мной-то дурака ломаешь, извини, пожалуйста.
– За «дурака» могу извинить, а за настроения твои другой бы на моем месте тебя по головке не погладил, – сказал редактор, останавливаясь перед Лопатиным и глядя ему прямо в глаза. – И я бы не погладил, если бы немного похуже тебя знал.
– А ты не гладь.
– А ты не нарывайся! То, понимаешь, намекает, что мы немцам лишние потери приписываем, то всепрощение проповедует… Укороти язык, а то пожалеешь.
– А я знаю, с кем разговариваю, – сказал Лопатин, тоже прямо глядя ему в глаза. – Я с тобой, а не с Кудриным разговариваю…
Кудрин был работник редакции, у которого с началом войны открылась малопочтенная страсть сообщать по начальству разговоры корреспондентов. Он надеялся благодаря этому подольше пастись в аппарате, но не разгадал характер редактора и пулей вылетел на фронт.
– И на том спасибо, – поворачиваясь спиной к Лопатину и снова начиная мерять шагами комнату, сказал редактор. – Но если хочешь знать мое, лично мое, мнение, – повернулся он из угла кабинета, – разговор твой не ко времени. Увидел пять взятых городов и расчувствовался, а мы, между прочим, не Берлины берем, а под Москвой еще сидим, если глядеть правде в глаза. Рано разнюниваться! Сейчас без железной руки не только то, что отдали, не вернем, но и то, что вернули, между пальцев упустим. Жаль, тебя Сталин не слышит, он бы тебе в два счета мозги вправил!
– Не знаю, не уверен, – сказал Лопатин.
– Не знаешь? – яростно переспросил редактор, и на его лице промелькнуло такое выражение, что Лопатину показалось – редактор знает что-то такое, чего не знает он. – В общем, хватит! – сказал редактор. – Совесть надо иметь! Когда вам от меня достается – это вы знаете! А что мне за вас бывает – это одна моя шея знает! – Он сердито хлопнул себя по шее. – Забирай к чертовой матери свой очерк и считай, что у нас не было этого разговора. – Редактор снова схватил очерк со стола и на этот раз, почти скомкав его, сунул Лопатину. – Забирай, иди и высыпайся, завтра под Калугу поедешь!.. Подожди! – воскликнул он, когда Лопатин был уже у дверей. – Позвони домой, совсем из памяти выскочило – к тебе жена приехала.
– Алло! – раздался в трубке густой бас Гели, когда Лопатин набрал знакомый номер.
– Здравствуйте, – сказал Лопатин. – Ксения дома?
– Сейчас позову, – сказала Геля. – Сюня с дороги моет голову.
Лопатин, наверно, минуты три ждал у трубки, пока в ней раздался голос жены.
– Ну где ты пропадаешь, иди скорей домой, – с капризной нежностью сказала она таким тоном, словно он задержался в магазине.
– Сейчас буду, – выдохнул в трубку Лопатин, которого, несмотря на разозливший его тон жены, как всегда, при звуках ее голоса, охватило торопливое желание поскорей увидеть ее.
Он медленно ехал по ночной Москве, останавливаемый фонариками патрулей, и думал о неразберихе своей семейной жизни.
За последние два месяца он почти приучил себя к