Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
А сейчас, по мнению авт., самое время побеспокоить высокопоставленное лицо; достаточно сказать, что, когда произносилось имя этого господина, немцы становились навытяжку. И так было на протяжении целого исторического этапа от 1900 года до 1970-го. Повторяем: авт. обещал Лени то, что сама она обещала ранее, – никогда в жизни, даже под страхом пытки, не называть имени важной персоны.
Чтобы снискать благосклонность высокопоставленного лица и попросить его снизойти до возможных дальнейших бесед информационного характера, попросить не слишком униженно, а всего лишь с подобающим случаю смирением, авт. пришлось ехать примерно три четверти часа по железной дороге в направлении – эту тайну можно раскрыть, – в направлении северо-северо-востока, пришлось преподнести супруге лица букет цветов, а самому лицу переплетенное в кожу издание «Евгения Онегина»; в доме у лица авт. выпил несколько чашек довольно крепкого чая (чай был лучше, чем у монахинь, но хуже, чем у госпожи Хёльтхоне), побеседовал о погоде и литературе, упомянул Лени (по подозрительному вопросу супруги: «А кто это такая»? – и по недовольному ответу супруга: «Ты ведь знаешь, это та женщина, которая во время войны была связана с Борисом Львовичем», он догадался, что супруга боится тайной любовной интрижки), наконец, поговорил о тяжелом финансовом положении в стране. А потом неизбежно наступил момент, когда разговор о погоде, литературе и о Лени больше не клеился; и тогда хозяин дома, надо признать, довольно резко и без всяких церемоний сказал: «А теперь, киска, будь добра, оставь нас одних». На что киска на сей раз уже твердо убежденная в том, что авт. исполняет роль postillon d'amour[26], вышла из комнаты, даже не пытаясь скрыть, что она уязвлена.
Надо ли описывать внешность высокопоставленного лица? Ныне ему лет шестьдесят пять, он сед, благообразен, довольно любезен, но неизменно строг. Принимал авт. в чайном салоне всего раза в два меньшем, чем актовый зал школы на шестьсот учеников; окна – в парк; английские газоны, немецкие деревья, самому младшему из которых лет сто шестьдесят, куртины чайных роз… Но на всем, буквально на всем – на лице хозяина, на картинках Пикассо, Шагала, Энди Уорхола и Раушенберга, Вальдмюллера, Пехштейна и Пурмана, – на всем, на всем лежала печать (авт. готов утверждать это даже с риском для жизни), – печать легкой грусти. И здесь Сл, Б1 С1. Но ни следа С2.
«Вас, стало быть, интересует, правдива ли информация этого господина Богакова? Кстати, я готов оказать ему материальную помощь, не забудьте оставить его имя и адрес моему секретарю. Ну так вот, должен сказать, в общих чертах – да. Откуда этот комиссар в лагере Бориса все разузнал, откуда добыл эти сведения, понятия не имею. (Пожатие плеч)… Но сами факты правильны. Я познакомился с отцом Бориса в Берлине в период между тридцать третьим и сорок первым, подружился с ним… Для меня это было отнюдь не безопасно. Но с точки зрения международной политики и с точки зрения исторической я всегда стоял и стою за дружбу между СССР и Германией… Мы, мы та страна, которая нужна Советскому Союзу… Но не об этом сейчас речь. Так вот, в Берлине я тогда считался красным, и не без оснований. До сих пор я стою на тех же позициях… Если я и критикую восточную политику нынешнего федерального правительства, то лишь за то, что она слабая, чересчур мягкотелая… Ну, а теперь вернемся к господину Богакову. Сидя у себя в кабинете в Берлине, я действительно получил однажды конверт со вложенной в него запиской, в которой говорилось всего-навсего следующее: «Лев сообщает Вам, что Б. находится в нем. плену». Кто принес эту записку, так и осталось неизвестным. Да я особенно и не допытывался, конверт передали привратнику внизу. Вы не можете себе представить, как я разволновался. К этому смышленному серьезному тихому юноше я всегда испытывал глубокую симпатию, много раз – наверное, свыше десяти – встречал его у отца, подарил ему стихотворения Георга Тракля, собрание сочинений Гёльдерлина, порекомендовал читать Кафку… Должен сказать, что я был одним из первых, если не первым читателем «Сельского врача», которого моя матушка подарила мне, в ту пору семнадцатилетнему гимназисту, на Рождество. Это было в двадцатом году… А теперь я, значит, узнал, что тот юноша, который всегда казался мне на редкость тонким, вообще человеком не от мира сего, попал в Германию как военнопленный. Неужели вы полагаете (здесь высокопоставленный господин, который сперва, так сказать, ушел в активную оборону, непонятно почему – авт. даже глаз на него не поднял – ринулся в атаку), – неужели вы полагаете, будто я не шал, что происходит в лагерях для военнопленных? Неужели вы полагаете, будто я был слепой, глухой и бесчувственный? (У авт. и в мыслях это-го не было!) По-вашему (в этом месте в голосе высокопоставленного господина появились почти угрожающие нотки), я считал все это правильным? Наконец-то у меня появилась возможность (переход от пиано к пианиссимо) что-то сделать. Но как найти юношу? Сколько миллионов советских военнопленных было в ту пору в Германии? А может, его вообще застрелили на месте? Или он ранен? Попробуйте разыщите некоего Бориса Львовича Колтовского среди этих пленных (голос высокопо-ставленного господина опять окреп и приобрел воинственность). Я его разыскал, можете быть уверены (угрожающий жест по направлению к авт., ни и чем, решительно ни в чем не повинному. – Авт.) Я его разыскал, разыскал с помощью моих друзей из ОКХ и ОКБ (верховное командование армии, верховное командование вермахта. Авт.) Где? В каменоломнях, стало быть, не в концлагере, но в условиях, близких к условиям концлагеря. Знаете, каково было ра ботать в каменоломнях? (Ввиду того, что авт. как раз работал три недели в каменоломнях, он воспринял подтекст содержащийся в вопросе высокопоставленного лица, мягко выражаясь, как несправедливый, ведь лицо косвенно упрекало авт. за то, что он не знал, каково было работать в каменоломнях. Впрочем, авт. не получил возможности отвести этот упрек.) Знаете, что это значило? Каменоломни были равносильны смертному приговору. А пытались ли вы когда-нибудь вызволить заключенного из нацистского лагеря для советских военнопленных? (Тоже необоснованный упрек; авт. и пытаться не стоило, поскольку у него никогда не было нужных связей, чтобы кого-либо вызволить из лагеря; правда у него появлялась возможность не умножать числа пленных, то есть дать людям убежать подобру-поздорову, и этой возможностью он отнюдь не пренебрегал). Даже мне и то понадобилось целых два месяца, прежде чем я смог существенно изменить судьбу мальчика. Из ужасающего лагеря со смертностью один к одному его перевели в менее ужасающий лагерь со смертностью один к полутора, а из менее ужасающего в еще менее ужасающий со смертной стью один к двум с половиной, из этого ужасного лагеря он снова попал в менее ужасный со смертностью один к трем с половиной; условия в том лагере были неизмеримо лучше, чем в обычных лагерях, но Бориса опять перевели, и тут он попал в лагерь, который, хоть с большой натяжкой, можно было назвать сносным; смертность там была сравнительно низкая – один к пяти и восьми десятым. В этот лагерь я смог поместить его только потому, что один из моих лучших друзей, мой бывший однокашник майор Эрих фон Кам, потерял под Сталинградом руку, ногу и глаз и был послан комендантом в Шталаг (Шталаг?… Сталаг? Стационарный лагерь для военнопленных. Авт.). Может, вы думаете, что Эрих фон Кам мог все сам организовать? (Авт. ничего такого не думал, единственным его желанием было получить объективную информацию.) Как бы не так! Пришлось подключить к делу Бориса нацистских бонз – одному из них дали взятку; он получил газовую плиту для своей любовницы, талоны на пятьсот с лишним литров бензина и триста французских сигарет, если хотите знать точно… (Именно это авт. и хотел. Авт.) В свою очередь, тот нацистский бонза привлек бонзу пониже рангом – Пельцера, которому можно было намекнуть, что Бориса надо щадить… Но тут возникла очередная трудность, нам понадобилась бумажка от начальника гарнизона, он ведь должен был прикрепить к Борису постоянного конвоира, а этот начальник, некий полковник Хуберти – когда-то он голосовал за немецкую консервативную партию, человек старой закалки, гуманный, но осторожный, – несколько раз под него пытались подкопаться эсэсовцы, шили ему дело за «ложно понимаемую гуманность», – так вот этому полковнику Хуберти необходимо было положить на стол официальный документ: мол, деятельность Бориса в садоводстве имеет оборонное значение или «чрезвычайно важное осведомительное значение». И здесь нам помогла чистая случайность, или, скажем, счастливый случай, или веление судьбы, если хотите (авт. ничего не хотел. Авт.). Этот Пельцер когда-то давно был коммунистом и взял на работу свою старую знакомую, коммунистку, чей муж, может быть, даже незаконный – кажется, они жили в незарегистрированном браке, – чей муж бежал во Францию с документами огромной важности. И вот Борис был якобы приставлен – так тогда говорили – к той женщине; впрочем, ни сам он, ни Пельцер, ни женщина об этом даже не подозревали. А официальный документ я опять-таки получил от одного знакомого, служащего в отделе «Армия противника. Восток». Самое главное заключалось в том, чтобы держать все в секрете, решительно все, в частности и мою роль. Иначе результат был бы как раз обратный – эсэсовцы обратили бы на Бориса пристальное внимание. Как вы думаете (авт. опять ничего не думал. Авт.), – как вы думаете, легко было провернуть всю эту операцию и по-настоящему, разумно помочь Борису? Ведь после 20 июля[27]все стало намного строже. Партийный бонза потребовал новой взятки, дело висело на волоске. Кого вообще интересовала тогда судьба советского лейтенанта саперных войск по имени Борис Львович Колтовский?»