Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем более не отвечало описание жизни Екатерины II потребностям советской историографии, познавательные интересы которой определяла коммунистическая партия. Несмотря на временный перевес той или иной конкурирующей модели в рамках марксистской интерпретации, в историографии преобладающей парадигмой для описания XVIII века оставался переход от феодальной общественной формации к капиталистической. Этой проблематике были подчинены и открытые дебаты об историческом месте абсолютизма в России и Европе, в период обострения политической ситуации переключавшиеся на идеологию и создававшие в то же время пространство для применения различных исследовательских подходов[26]. Главным предметом изучения были крестьянские и городские восстания, критическая – прежде всего антикрепостническая – публицистика, а также рост производительных сил в ремесле и торговле, чему уделялось определенно больше внимания, чем аграрной истории. С середины 1930-х годов, и особенно с началом Великой Отечественной войны, историческая наука оказалась на службе у внешней политики и военной стратегии. Она должна была легитимировать создание и территориальную экспансию многонациональной Российской империи в эпоху екатерининского царствования, в том числе и разделы Польши[27]. Однако если политическая педагогика, историография и искусство сталинской эпохи с конца 1930-х годов сумели включить в советскую патриотическую традицию царей Ивана IV, Петра I и екатерининских полководцев Петра Александровича Румянцева и Александра Васильевича Суворова[28], то исторический образ самой императрицы от культа личности нисколько не выиграл.
И после XX съезда КПСС, когда советская историография поставила под сомнение многие сталинистские клише, взаимообмен с международным научным сообществом оставался под жестким контролем. Тем не менее историки почувствовали необходимость повернуться лицом к дореволюционной исторической науке. Тогда их интересы опять обратились к истории государства, его видным деятелям и органам управления, а также к внутренней политике[29]. Тем не менее новая оценка екатерининского правления была явлена лишь в намеках. В 1964 году видный историк Николай Михайлович Дружинин (1886–1986), шестью десятками лет ранее слушавший лекции Ключевского, Александра Александровича Кизеветтера и Михаила Михайловича Богословского в Московском университете[30], предложил интерпретировать политику просвещенного абсолютизма, отталкиваясь от возникновения и утверждения капитализма как подсистемы внутри феодальной формации начиная с 1760-х годов. Дружинин прежде всего серьезно отнесся к реформаторским устремлениям императрицы, несмотря на то что они, как он полагал, отвечали интересам господствующей системы; кроме того, сами последствия применения реформаторского законодательства он оценивал весьма дифференцированно – разумеется, в допустимых пределах. Экономическую политику он представил в целом положительно, а образовательную – лишь отчасти. Губернскую реформу Дружинин представил уже не как победу дворян-землевладельцев, а как укрепление государственной бюрократической системы в провинции. Что касается крестьянского вопроса, то секуляризацию церковных имений он признавал прогрессивным решением, не упомянув, однако, ни разу о том, что на многочисленные крестьянские волнения правительство отвечало преимущественно репрессивными мерами[31]. Тем не менее дружининская интерпретация просвещенного абсолютизма была впоследствии подвергнута пересмотру историками, в особенности теми, кто – подобно многим дореволюционным критикам политического порядка – усматривал противоречие между образом императрицы, ею самою созданным, и ее социальной политикой, в частности фактом сохранения крепостнической системы[32].
В 50-е годы ХХ века к дискуссиям советских историков о смене общественных формаций и об историческом месте абсолютизма в русской истории подключились коллеги из ГДР и стран Центральной и Юго-Восточной Европы. В силу того, что они обсуждали вопросы исследовательских стратегий, их труды могут приносить пользу и в будущем[33]. Дискуссии, проходившие в ГДР, способствовали появлению не только нескольких эмпирических исследований по истории абсолютизма в России, но и многочисленных работ обобщающего характера, представляющих важность для будущих изысканий по истории екатерининского царствования[34]. Следует отметить непреходящие, в том числе в международном масштабе, заслуги историков и славистов ГДР, и прежде всего – Эдуарда Винтера и его учеников. Начиная с 1950-х годов в центре их внимания находились научные и культурные взаимосвязи между странами Центральной и Восточной Европы в XVII–XVIII веках[35]. В частности, на материале источников они показали не только центральную роль пиетизма, шедшего из Галле, и немецкого Просвещения для интеллектуальной и культурной истории России, но и действительный масштаб противоположного явления – распространения знаний о России в Центральной Европе, недооцененного исторической наукой прежних лет. С открытием тесных немецко-русских контактов в науке и культуре послепетровского периода историкам пришлось внести значительные коррективы в устоявшийся тезис о преобладании французского влияния в культуре России в XVIII веке. Первым из западных ученых, уже завоевавших к тому времени авторитет среди коллег, заслуги восточногерманских историков признал Марк Раев, ухватившийся за поднятую ими новую и весьма продуктивную тему влияния немецкой науки о полиции в России[36]. Тем не менее в 1980-е годы историки в ГДР сделали самокритичный и вполне справедливый вывод о том, что изучение исторических взаимосвязей между Германией и Россией шло медленно, что открытия и публикации источников не имели дальнейших перспектив, что «общая историческая систематизация и оценка» источников еще только предстоит и что на этот раз необходимо осуществить ее «с компаративной точки зрения». Речь шла прежде всего о нехватке исследований, фокусирующихся на политических и экономических отношениях между Германией и Россией и – уже выходя за пределы сугубо научного дискурса – биографических работ об исторических личностях, в том числе и правящих особах, для которых различного рода коммуникация стала смыслом жизни[37]. Представляется, что незадолго до ликвидации ГДР санкционированный государством интерес к Пруссии и Фридриху II сыграл решающую роль в том, что личности отдельных правителей «переходного периода от феодализма к капитализму» стали исподволь включаться – в виде биографий и типологий, как «часть исторического наследия», – в марксистско-ленинскую картину истории[38]; для западногерманской историографии просвещенного абсолютизма образ великого короля также оставался традиционным ориентиром.