Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил сцепил зубы и принялся смотреть прямо перед собой. На зачехленное знамя шестьдесят третьего отдельного. На гигантский лежачий сейф, служивший Зурабу то столом, то диваном – тяжеленный стальной монстр, единственное имущество полкового штаба, которое удалось спасти и которое старший политрук намеревался вынести из окружения любой ценой. Неподъемное страшилище уже стоило жизни двум упряжным лошадям, и черт знает каких усилий оно стоило и еще будет стоить людям – всё это казалось то обидным, то глупым, потому что ни один штабник не уцелел, а сейфовые ключи потерялись. Никто не знал, что за барахло тарахтит в бронированых недрах, когда этот сундук стаскивают наземь или громоздят обратно на приспособленный для его перевозки артиллерийский зарядный ящик. Сколько раз санинструктор Белкина докладывала Зурабу, что лошадей нехватает для перевозки раненных? Сколько раз Михаил терял терпение, доказывая, что опасно таскать за собой обременительную бесполезицу? Сколько, сколько… Бессчетно. А толку – шиш. “Сохранить – честь, бросить – позор, да!” – вот и весь ответ.
Такую же непобедимую привязанность когдатошний замполит приданной полку батареи, а ныне и.о. комполка Зураб Ниношвили испытывал к двум уцелевшим 76-милиметровым “дивизионкам”. Даже после того, как под Волховаткой пушкари расстреляли весь свой необильный боезапас, старший политрук упорно отказывался бросить онемевшие орудия. Именно из-за командирского упрямства недавнее форсирование получилось таким тяжелым и шумным. И таким кровавым. А могло получиться куда тяжелей да кровавей – это если бы не Михаил. Поняв, что рассвет застаёт медлительные неповоротливые плоты с пушками чуть ли не на середине реки, лейтенант до самого нутряного нутра допек Зураба утверждением, будто страх потерять орудия – гнилая отрыжка древней и косной золотопогонщины, когда “их благородия” ставили свою так называемую офицерскую честь и свой престиж выше солдатских жизней. Помогло: Зураб, тихо и злобно выбранившись, прокричал-таки артиллеристам приказ рубить скрепы плотовых бревен.
Именно тем сереньким предрассветьем, глядя, как под траурный салют догорающей на западном берегу перестрелки оседают, проваливаются в ленивую речную муть неуклюжие потрепанные “дивизионки”, Михаил окончательно понял: не то, что дружбе, а и просто более-менее терпимым отношениям с Зурабом настаёт конец. И так уже старший политрук частенько намекал… да нет, какие уж тут намеки – он не раз говорил открыто и прямо, что Михаил оценивает обстановку не как командир, а как мягкотелый запаниковавший интеллигент, что переоценка противника есть разновидность пораженческих настроений, что от неверия в близкую победу рукой подать до предательства… А теперь вопреки всему – логике, справедливости, прочему – Ниношвили еще больше укрепится во всяческих своих прежних подозрениях. И придумает подозрения новые. Всяческие. Разнообразные. Потому, что когдатошнего друга он теперь ненавидит.
Бывший замполит артбатареи стоял в верткой узенькой плоскодонке рядом с Михаилом и тоже смотрел на гибель пушек. Смотрел и плакал. Громко, взахлеб. Не стыдясь.
…Предобморочная тошнота мало-помалу стронулась на убыль. Михаил уже почти вернул себе способность видеть и понимать; он уже довольно-таки четко различал окружающее – например, многочисленные царапины на боку проклятого несгораемого ящика и полуперекрытое грубо намалёванным инвентарным номером клеймо: “Кrauze und Sohn, 1937, Hamburg”. Прямо насмешка какая-то…
– …не понимает, куда ты клонишь, да? Напрасно думаешь, Нонишвили всё понимает! – Оказывается, старший политрук уже стоял совсем рядом, и его обличительные слова гвоздями вколачивались в как бы вдруг откупорившиеся уши Михаила:
– Очень хочу надеяться, что ты это неосознанно, понимаешь? Что это неосознанная трусость. Пока буду надеяться, а ты должен мне доказать, что я всё-таки не ошибся! Очень доказать должен – понял, да?
Михаил с трудом повернул голову и снизу вверх мутно уставился на и.о. комполка. Раненный лейтенант так мучительно сморщился в попытке доскрипеться до смысла услышанного, что Зураб, вздохнув длинно и тяжко, принялся повторять всё сначала:
– Ну, сам вдумайся в каждый из твоих доводов! Ведь сплошные “похоже”, “вроде бы”, “кажется”, ну? Ну?!
– Каждый в отдельности – да, – просипел Михаил. – Но всё совокупно…
– Да что “совокупно”?! Что?! – Ниношвили возобновил своё хожденье туда-сюда. – Ты же сам постоянно упрекаешь меня, будто я недооцениваю противника! А теперь?! Думаешь, немцы совсем идиоты – затевать такие хитрые хитрости ради… ради ликвидации малочисленной группы окруженцев?! – Выговорить эти последние слова старшему политруку удалось лишь ценой немалых усилий, но не скажешь же “малочисленный полк”! – А часовой? – продолжал Зураб, всё заметней взвинчивая себя. – При любых условиях будет молчать – надо же! Ты уж до самой последней черты докатился: эсэсовцев равняешь с НКВД, немецкую солдатню товарищами назвал, а теперь уже готов приписать гитлеровцу самопожертвование и стойкость сознательного большевика! Да?!
Михаил скрипнул зубами, но заговорил довольно спокойно – это несмотря на злость и вымучивающую боль:
– Пойми… те, товарищ комполка: немцы не считают нас заурядными окруженцами, пробирающимися к линии фронта! Вспомните хоть Волховатский аэродром! И Узловую тоже… И другое всякое…
…Да уж, Волховатский аэродром… На довоенной карте он был обозначен, как районная база сельскохозяйственной авиации, а на деле немцы успели приспособить его для своих фронтовых бомбардировщиков.
Задуманная старшим политруком несусветная дерзость прошла великолепно. Правда, великолепию этому изрядно помогло удачное стечение разнообразных случайностей – так что ж с того? Кажется, это Наполеон говорил: “Случай всегда на стороне больших батальонов”? Наверное, так и есть – даже если “большие батальоны” не числом велики.
Над лётным полем господствовала высотка, на вершине которой то ли гитлеровцы, то ли наши оборудовали блокгауз и бетонированную траншею – охранный пост, оснащенный прожекторной установкой. Еще с ночи три десятка красноармейцев шестьдесят третьего отдельного (отборная ударная группа) затаились в небольшом, однако густом и малохоженом сорном лесу близ подножья высотки. На рассвете немецкий гарнизончик блокгауза сменился. Через полчаса заступивших на пост гансов вырезали втихую, и ударная группа заняла караульную траншею. Еще через полчаса из-за длинного мыса лесной опушки вывернулись две артиллерийские упряжки. Уже совсем рассвело – от блокгауза отчетливо виделось, как мотаются на колдобинах полевой дороги расчехленные “дивизионки”. Ездовые гнали коней рысью – споро, но без суетливой, привлекающей внимание спешки. Могучей выдержки людьми были эти ездовые. Собственно, почему были? Один из них жив до сих пор… верней сказать, пока еще жив.
Упряжки взмыли на высотку; расчеты, ссыпавшись с передков да зарядных ящиков, кинулись отцеплять и разворачивать орудия… Немцы не реагировали. Почему? Теперь, задним-то числом, можно выдумать много всяческих объяснений (например, немцам было попросту недосуг глазеть по сторонам). А за день до операции, когда Михаил пытался доказывать Зурабу, что никакая темнота не поможет скрытно выдвинуть орудия на такую позицию, старший политрук, маленько размыслив, ответил: “А ведь ты прав, да… Скрытно не удастся… Значит, придётся воткрытую”. Ошарашенный этакою логикой лейтенант Мечников позволил себе энергично крутануть пальцем возле виска. Как ни странно, Зураб на столь хамское нарушение субординации особого внимания не обратил, а только буркнул раздраженно: “Если даже ты в подобное не веришь, слушай, немцы тем более не поверят. Понял, ну?”