Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Садится, заботливо поддернув брюки на коленях, разливает. Чокаются. Упершись рукой в плечо товарища и приблизив рот к его уху — музыка донимает, — он что-то говорит, третий перегнулся через стол, слушает. И я смотрю уже отсюда, из Турции, с ночного балкона на еще крепкий, молодой, без седины еще блеск их волос. Им уже давно не по двадцать, им — за тридцать. Иначе не втроем и не сугубо мужской компанией сидели бы они. Но — минуло. Всего трое осталось их от давнего клокотания сверстников, еще не разобранных городом, армией, тюрьмами, ранними нелепыми смертями — на мотоцикле, пьяным в реке, в случайной драке на вокзале далекого Адлера. И сидят они солидно, в ресторане, тщательно побрившиеся уже после работы, в отглаженной одежде (двоим жена гладила, третьему, скорей всего, мать или сестра) — в возрасте первой мужской горечи, но и первого наплыва зрелости, битые, прокаленные, но пока не надломленные, не спекшиеся.
За окном ресторана давно черно, и странно — ни одного огонька, кроме фонаря на площади, ни одного светящегося окошка — заборы, что ли, закрывают? Или окна ресторанные не туда повернуты?
«Теперь "Аббу" давай», — подают голос из-за стола и разгоняются, освобождаясь от немоты, расправляя свою молодую тугую радость и томление, переплетаются, взмывают два женских и два мужских голоса. Это уже для меня ребята поставили, мы вместе впитываем счастливый кровоток молодости и силы. Господи, до чего ж мне хорошо в этой просторной комнате с потемневшей «Оттепелью» Васильева на стене и этими тремя мужиками за соседним столиком! Я уже все доел и допил, расплатился с официанткой, докуриваю последнюю сигарету, уже пора выходить, минут через сорок я должен быть в полутора километрах от поселка на шоссе, по которому из Череповца будет проходить междугородний автобус на Вологду. Но сил нет оторваться от музыки…
Все. Я вышел.
За час, проведенный мною в ресторане, мир стал черным, просохшим и как будто подмерзшим — пар изо рта. Горизонт выгнулся гирляндой прожекторных огней моста. А вокруг меня тьма. Неподвижный безгласный фонарь на площади не дотягивает свой свет до заборов и крыш.
Поселок закончился через пять минут ходьбы. Я иду по асфальту между голых полей, но у меня это только знание про голые поля, видеть их я не могу. Я вообще ничего не вижу, только далеко впереди прочеркивает изредка огонек машины на шоссе. Вечер только начался, но глубокая ночь стоит вокруг меня, именно стоит, свое движение я чувствую только мускулами ног. Что-то случилось со временем — идти недалеко, и запаса чуть ли не час, но я весь в тусклой озабоченности, как бы не опоздать. Я оглядываюсь на городок, но он мне не опора — слабое свечение позади. Асфальт под ногами все длится и длится, и когда я уже начал терять надежду, он как будто начал вспучиваться — я поднимаюсь наверх и вступаю на шоссе. И тут же вижу слабый огонек по ту его сторону.
Крылечко автостанции (это даже не домик, а скорее будка) я нахожу почти на ощупь, нащупываю ручку двери и тяну на себя. Теплый, чуть спертый воздух крохотной комнатки с двумя лавочками и окошечком кассира. Лампочка на шнуре свисает с потолка. На скамейках все та же тетка с седеньким мужичком из ресторана и еще женщина с мальчиком. Глухие беленые стены, ни одного окна, а что же светило наружу? Летаргическая неподвижность лиц и поз.
Я сажусь на скамью, я упираюсь взглядом в стену, я согреваюсь, расслабляюсь и как в дрему погружаюсь в ступор общего ожидания, сделав последнее усилие для вопроса:
— Автобуса на Вологду еще не было?
— Не было, — разлепив запекшиеся губы, выныривают они на поверхность, и снова тишина смыкается над нами.
Нет, там еще была круглая, высокая, обитая черным крашеным железом печка, я помню, что кто-то открывал чугунную дверцу и аккуратно совочком всыпал несколько порций угля, и я, зацепившись взглядом за темно-красную живую щель, привыкаю к мысли, что никакого автобуса и не будет вовсе — откуда он, интересно, может здесь взяться, — я проживаю заново, как физическое тепло от печки, застрявшую во мне ресторанную музыку, узловатую коричневую руку приезжего — это когда он положил руку на плечо другу — и рука эта, разбитая работой, со вздувшимися жилами и черным, в кровоподтеке ногтем, была неотделима от яростно-счастливых голосов «Аббы». У меня абсолютно реальное ощущение их близости — я ведь на северо-востоке, какая разница — тысяча, или сто, или пятнадцать километров до их Швеции, они вполне могли быть рядом, за вот тем мостом, на который я смотрел с бугра площади, сейчас в этом несуществующем или, наоборот, как раз и существующем пространстве все мы здесь, и все мы близко.
Я думаю, что просидел на той автостанции не больше получаса, не помню даже, чтоб я выходил покурить, но в воспоминании оно было бесконечным, как глухая ночь за стенами того домика… Но — хлопнула дверь, пронесся холодный воздух, и вошла женщина в черной куртке, и лист бумаги, пронесенный ею, нырнул в окошечко, сверкнувшее вдруг изнутри светом, и вздох, как будто наш общий, и мы встаем, щупаем в темноте ступеньки, почти морозом клубится воздух в горящих фарах гигантского междугороднего автобуса — как? когда? откуда?!! — я, медленно просыпаясь, разминаю сигарету в шаге от сбившихся в крохотную толпу четырех попутчиков. Раздвинув их, снова проходит женщина в черной куртке, двери перед ней раскрываются сами, и вот уже я замыкающим поднимаюсь в автобус, выбираю место в полупустом салоне. Автобус выворачивает с обочины на середину шоссе, разгоняется и летит ноздревая асфальтовая земля внизу, и, как прожилки висящего кристаллического пара, ломкие голые веточки вспыхивают в свете у моего окна. Шофер выключает свет в салоне. И с ощущением счастья — возвращаюсь! — и странным ощущением какой-то потери я пристраиваюсь боком в кресле и закрываю глаза. Через два часа будет Вологда.
Записывая все это, я вдруг вспомнил сейчас жажду, которая мучила меня в домике автостанции и которую я осознал тогда, только садясь в автобус, нёбом и языком я вспомнил полуостывший чай из забытого на целый день в портфеле термоса, и это давнее ощущение было настолько острым, что пришлось идти в номер за водой с выдавленным туда ядреным, практически несъедобным турецким грейпфрутом.
Ну вот, полтетради исписал и только сейчас сообразил, что на балкон с тетрадью и сигареткой я выходил, чтобы записать про немку в коридоре, а куда занесло…
А никуда. Никуда не занесло. Именно про то и записываю.
И про ту же немку, которую часа два назад увидел в коридоре. Она сидела на полу, прислонившись к стене у двери своего номера, поджав колени до подбородка, с высоким полуопорожненным стаканом пива, на ковре на излете ее, лежащей рядом, руки. «Вот кому кайф!» — позавидовал я, открывая свой номер, девушка (лет тридцать девушке, не меньше) медленно повернула голову и глянула, а я уже входил в свою комнату, вставлял пластинку от ключа в щель, чтобы включить электричество в номере, и досматривал эту картинку: что-то в позе женщины было не то — поза, подразумевающая расслабленность и негу, стянула ее тело, как судорога. И как тяжело, с какой истомной безнадежностью поворачивалась ее голова в мою сторону. Я выскочил назад в коридор: «Проблем? Что? Вот хэз хэпнд», и женщина, два раза глубоко мотнула все еще повернутой в мою сторону головой. В позе женщины, во взгляде — «С меня хватит! Больше не могу!» — отчаяние. И она показывает рукой на свою дверь с торчащим ключом. Я дергаю дверь, заперто. Я поворачиваю ключ в замке, ключ проворачивается. Немка смотрит безразличным взглядом женщины, у которой уже не осталось сил перебарывать эту проклятую жизнь, — да нет, разумеется, я понимаю, пьяная истерика, на самом деле никаких проблем: десять секунд в лифте, десять шагов от лифта к стойке ресепшен, одна фраза — и все: и прибегут, и откроют, и десять раз извинятся. Но сейчас для нее это уже ничего не значит, проблема действительно неразрешима, неработающий замок — это так, точка, резюме. Я отжимаю дверь на себя и снова поворачиваю ключ, и еще, и еще. И наконец, поймав полустершимся бугорком нужную бороздку и зацепившись за еще работающий выступ железа, я проворачиваю механизм и отодвигаю язычок замка. Дверь освобождается. Я протягиваю руку и беру влажные горячие пальцы женщины, она медленно встает, выпрямляется, поднимает голову улыбнуться и поблагодарить, но губы сводит судорога, глаз заплывает слезой, неожиданно тяжелая ее голова утыкается мне в грудь, и я осторожно глажу ее вздрагивающее плечо: «Ничего, ничего. Уже кончилось. Бывает и хуже. Ты ведь и сама знаешь, что бывает, да? Ничего, родная, прорвемся». Она что-то отвечает, я слышу хриплое клокотание и чувствую кожей ее шевелящиеся губы. Она постепенно затихает.