Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что происходит? — строго спросил Скорятин, когда Сун Цзы Ло тяжело уселся перед ним. — Где «Мумия»? — и осекся: бедный Сунзиловский сам стал похож на мумию.
— А нам это надо? — спросил зам, едва открывая рот, чтобы не показывать некрасивые зубы.
— Но другие-то пишут!
— Ты же знаешь, почему они пишут и откуда ноги растут. Нам-то это зачем? Кошмарик приказал?
— Нет.
— Тогда зачем людей стравливать? Ну да, у нас семьдесят лет была такая религия. Все молились на Светлое Будущее. Пролетариат — бог. Классовая борьба — Богородица. Маркс с Лениным — пророки. Верили, что человек и наука могут все. Понимаешь, все! Могут труп сделать нетленным. Почему мощи Ильи Муромца не гниют, мы не знаем. Чудо! А почему Ленин не гниет или почти не гниет, знаем. Наука! Мавзолей — храм этой бывшей веры. Зиккурат. Пирамида. Какая разница! Но теперь мы снова хотим верить в Бога Живаго, а не в Человека. Ладно! Попробуем. Но пусть эти позитивистские мощи лежат там, где их положили. Не мы положили, не нам выносить. Лет через сто разберутся…
— Ты уверен?
— Уверен. Китайцы древней и мудрей нас. Думаешь, они не знают, сколько народу Мао угробил? Отлично знают. Но условились: лет пятьдесят об этом ни-ни. Думать — пожалуйста. Говорить — нет…
— Разве это хорошо?
— Плохо. Но мерить прошлое настоящим еще хуже. Ведь то, что для нас зло, для потомков может оказаться благом. И наоборот. Так бывает.
— Конфуций?
— Не исключено. Не надо глумиться над бывшей святыней. Люди совсем отучатся верить. Понимаешь?
— Ну да…
— Ген, сними из номера «Мумию»!
— Я обещал.
— Кому?
— «Мемориалу».
— Напрасно. Сборище обиженных внуков.
— Ну, это как сказать, — возразил Скорятин.
Он ждал от «внуков» премию «За борьбу с тоталитарным прошлым».
— Сними!
— А что в «дырку» поставим?
— Найдем. Может, еще и некролог какой-нибудь выскочит. Жизнь течет. Помру — напишете.
— Типун тебе на язык!
— Я пошел?
— Иди! — бессильно махнул главный редактор.
— Ты что-то сегодня плохо выглядишь.
— Просто устал, не выспался.
— Я тоже думал, просто устаю. Оказалось — симптом. Чуть ли не главный. Обследуйся! Тут важно не прозевать. На второй, даже третьей стадии теперь лечат…
— Обязательно! Может, Вов, тебе в «кремлевку» залечь? Я позвоню.
— Оттуда меня точно вынесут, как Ленина. Помнишь, у Веньки:
Икрою кормят в ЦэКаБэ,
Зато врачи ни «мэ», ни «бэ».
Володя тяжело встал и пошаркал к двери.
— Как тебе моя «Клептократия»? — вдогонку спросил Скорятин.
Его задело, что Сун ничего не сказал о статье, а ведь Гена под большим секретом дал прочесть только ему и Жоре. Володя остановился, с трудом повернулся, улыбнулся шире, чем обычно, — во весь свой лошадиный оскал:
— Прежде чем говорить императору правду, не забудь встать на колени. Ты не осторожен, мой друг!
Гене показалось, что у бедняги похудели даже зубы.
Проводив Сун Цзы Ло, Скорятин попытался снова сосредоточиться на письме о незаконной вырубке Коми-лесов, но не смог. Он не выспался, чувствовал себя старым, усталым и, поднимаясь в редакцию, на шестой этаж, даже не заглянул, как обычно, на третий, в «Меховой рай», к Алисе, чтобы выпить кофе и поболтать. Ему было совсем скверно.
Ночью, очнувшись от путаного сна с погонями и сердечным испугом, он долго лежал, не открывая глаз и надеясь уснуть, но в голову лезло все то, от чего удавалось отмахнуться днем. Вспоминал ссору с Викой, ее уход из дому и ненависть в глазах дочери, когда она, обернувшись на пороге, сказала: «Ну пока, dady!» Английское словцо прозвучало как «дядя». За что? Была дочь — и нет!
Да и последний Маринин запой дорого обошелся. Она безобразно чудила, пыталась отравиться горстью антидепрессантов. Таблетки удалось выбить из рук, они раскатились по ковру, жена ползала на коленях, собирая, а он со скандалом отнимал. Когда примчался семейный «нарколог-гинеколог» (доктор сам себя так называл в шутку), Ласская, раздевшись догола, бегала по квартире, тряся жирным телом и мотая огромной вислой грудью. Она с девичьим хохотом увертывалась от нацеленного шприца и воображала себя, вероятно, чертовски пикантной. Догнали, повалили, укололи…
Мучил недавний звонок Корчмарика из Ниццы. Сбежав от прокуратуры, хозяин руководил «Мымрой» с Лазурного берега. В редакции его прозвали «Кошмариком» — за улыбчивую и непредсказуемую свирепость. Он добыл по случаю жуткий компромат на своего давнего врага — могучего кремлевского разводилу Дронова и потребовал, чтобы Скорятин сам написал разоблачугу.
— Леонид Данилович, а может, пусть лучше Солов, — уныло предложил главный редактор, — в стихах…
— Никакого Солова. Никаких стихов. Если будет утечка, нам всем пипец! А Солов — пустобол, в фейсбуке все вываливает: и как пожрал, и как поспал, и как трахнулся. Сам накатаешь. Лично. Ты же хорошо сочиняешь. Тряхни стариной!
— А Дронов? — осторожно спросил Скорятин.
— Не бзди, Гена! Ему конец. Дофокусничался, Кио! Мать его…! Мы вобьем последний гвоздь в гроб этого…!
Хозяин выматерился с прилежной изобретательностью интеллигента в третьем поколении. И Гена тряхнул, сочинил, да так сочинил, что сам удивился, перечитывал и розовел от удовольствия: «Даже кремлевские звезды краснеют со стыда, глядя на ваше казнокрадство! Карамзин на вопрос “Что происходит в России?” отвечал кратко: “Воруют…” Но вы свершили то, чего прежде не бывало в многогрешном Отечестве нашем, вы превратили пошлое воровство в мегапроект, в государственную идеологию, в религию. Осталось учредить медаль “За казнокрадство”…»
Несмотря на предупреждение, Гена показал статью самым надежным — Жоре и Володе. Хотелось похвал. От Кошмарика не дождешься, а только: «За что я вам плачу?! Разгоню к чертям свинячьим!» Раньше он всегда давал читать написанное Марине, но она стала слишком придирчива в последнее время, наверное, чует измену. Даже во сне у нее подозрительное выражение лица.
Включив ночник, Скорятин раскрыл книгу модного писателя Миши Эпронова, но с первых строк ему сделалось тошно. С ума, что ли, сошли?! Очерк о доярке для «Сельской жизни» в прежние времена лучше писали. Силос какой-то! Он встал, заглянул в холодильник, поел и бродил по большой квартире, вздрагивая от шорохов, скрипов, водопроводных урчаний, пугаясь нагромождений советского авангарда, выползавшего из рам. Тесть, уезжая в Германию, лучшие картины увез, но кое-что, поплоше, оставил, хотел забрать позже и не успел.