Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конвею исполнилось тридцать семь лет, он служил в Баскуле уже два года на должности, которая в свете происходящих событий казалась заведомо бесперспективной. В его жизни завершился определенный этап — через несколько недель, а может быть, после одного-двух месяцев отпуска в Англии ему предстоял перевод на новое место. В Токио, Тегеран, Манилу или Мускат — люди его профессии никогда не знают своего будущего. Конвей достаточно долго — десять лет — состоял на консульской службе и трезво оценивал не только чужие, но и свои шансы. Он знал, на лакомое местечко рассчитывать не приходится, и искренне утешал себя мыслью, что лакомства — не его слабость. Ему больше нравились экзотические места, где было меньше протокольной рутины, а поскольку очень часто они бывали незавидными, со стороны казалось, что он не очень-то умело разыгрывает свои козыри. Сам Конвей считал, что разыгрывает их неплохо; последние десять лет его жизни были не слишком однообразными и даже в меру приятными.
Высокий и загорелый голубоглазый шатен с короткой стрижкой, обычно он выглядел задумчивым и суровым. Но стоило Конвею улыбнуться (правда, это случалось нечасто), как в нем проглядывали мальчишечьи черты. Мускул возле уголка левого глаза сводил нервный тик, особенно заметный, когда он слишком много работал или выпивал лишнего, а поскольку весь день и всю ночь накануне эвакуации Конвей уничтожал и упаковывал документы, эти подергивания бросались в глаза. Он был измотан до предела и страшно обрадовался, что лететь придется не на битком набитом транспортном самолете, а на шикарной персональной машине махараджи. Как только она набрала высоту, Конвей с наслаждением вытянулся в плетеном кресле. Привыкший ко многим неудобствам, он считал, что в порядке компенсации имеет право на некоторый комфорт. Он мог с улыбкой перенести все тяготы путешествия в Самарканд, но не жалел последнего пенни за поездку в Париж на экспрессе «Золотая стрела».
Через час с лишним после взлета сидевший спереди Маллинсон обратил внимание, что пилот отклонился от курса.
Молодой человек лет двадцати пяти, с румянцем на щеках, толковый, но отнюдь не интеллектуал, Маллинсон был типичным продуктом английской школьной системы со всеми ее достоинствами и недостатками. В Баскул Маллинсон попал полгода назад, после того как провалил квалификационный экзамен, и Конвей успел за это время привязаться к нему.
Однако сейчас Конвей не испытывал никакого желания поддерживать разговор. Он с трудом разомкнул слипающиеся глаза и пробормотал, что пилоту виднее, каким курсом следовать.
Прошло еще полчаса, усталость и рокот мотора почти совсем сморили Конвея, но тут Маллинсон снова потревожил его.
— Послушайте, Конвей, разве не Феннер везет нас?
— А в чем дело?
— Этот малый оглянулся — я готов поклясться, что это не Феннер.
— Перегородка из толстого стекла, можно легко обознаться.
— Феннера я узнал бы сразу.
— Ну не он, так кто-то другой, какая разница?
— Феннер говорил мне, что обязательно полетит.
— Значит, назначили кого-то другого.
— Да, но кого?
— Дорогой мой, что я могу сказать? Неужели вы думаете, что я знаю в лицо каждого лейтенанта военно-воздушных сил?
— Я со многими знаком, но этого совершенно не припоминаю.
— Значит, он один из тех, с кем вы не знакомы. Вот прилетим в Пешавар, там и познакомитесь.
— С таким летчиком мы в Пешавар никогда не попадем. Парень явно сбился с курса. Забрался черт знает на какую высоту и потерял ориентировку.
Конвея это мало волновало. Он привык летать и полагал, что все идет как надо. Кроме того, особенно приятных дел и встреч в Пешаваре не ожидалось. По этой причине не имело значения, продлится полет четыре часа или шесть. Конвей был холост, объятия и поцелуи по прибытии не предвиделись. Правда, имелись друзья, и, наверное, кто-то потащит его в клуб и поставит выпивку. Перспектива приятная, но не повод для радостных вздохов.
Не видел он повода для них и подводя в общем-то неплохие, хотя и не вполне удовлетворявшие его итоги десяти прожитых лет. «Переменная облачность, временами ясно, ожидается ухудшение погоды» — такова была, выражаясь языком синоптиков, его личная да и мировая метеосводка за этот период. Конвей припомнил Баскул, Пекин, Макао — места обитания приходилось менять часто. Самое давнее воспоминание — Оксфорд. После войны он два года читал там лекции по истории Востока, вдыхал книжную пыль в светлых библиотечных залах, кружил на велосипеде по Хай-стрит. Видение поманило, но не взволновало: Конвей по-прежнему смутно ощущал в себе запас нереализованных сил.
По знакомому неприятному ощущению в низу живота Конвей почувствовал, что самолет начал снижаться. Он только было собрался пожурить Маллинсона за мнительность, но в этот момент тот вскочил, ударившись головой о потолок кабины, и принялся тормошить американца Барнарда, дремавшего в кресле по другую сторону узкого прохода.
— Боже мой! — восклицал он, выглядывая через стекло, — вы только посмотрите!
Конвей глянул вниз. Если он и ожидал увидеть что-нибудь, то совсем не то, что увидел. Вместо аккуратных рядов армейских бараков и продолговатых ангаров кругом, насколько хватало глаз, простиралась затянутая белесой пеленой бурая безлюдная местность. Самолет резко снижался, но все еще летел высоко над зоной обычных полетов. Стала различимой длинная изломанная линия гор, а в одной-двух милях за ней долины в расплывчатой дымке. Типичный ландшафт Пограничного края, хотя Конвею никогда раньше не доводилось видеть его с подобной высоты. Странно, ничего похожего в окрестностях Пешавара Конвей припомнить не мог.
— Эти места мне незнакомы, — проговорил он. Потом, не желая тревожить остальных, прошептал на ухо Маллинсону:
— Похоже, вы были правы. Этот парень заблудился.
Самолет на огромной скорости падал вниз, и воздух накалился так, будто в выжженной земле распахнули дверцу печи и оттуда потянуло жаром. На горизонте один за другим замелькали силуэты горных вершин; теперь самолет летел вдоль извилистой лощины, заваленной валунами и илом на месте пересохших речушек. Казалось, они приближаются к полу, на котором кто-то рассыпал ореховую скорлупу. В воздушных ямах машину трясло и подбрасывало, как гребную лодку на стремнине. Всем четырем пассажирам приходилось крепко держаться за сиденья.
— Смотрите, он собирается садиться! — прохрипел американец.
— Это невозможно! — воскликнул Маллинсон. — Он сошел с ума! Сейчас грохнется и…
Но пилот все-таки приземлился. Сбоку от ущелья открылось небольшое ровное пространство, и самолет был искусно посажен на землю — машина вздрогнула, подалась вперед и замерла. То, что произошло потом, было еще более загадочно и тревожно. Со всех сторон самолет окружила толпа бородатых кочевников в тюрбанах, они загородили выход и позволили спуститься только летчику. Тот выбрался из кабины и принялся возбужденно о чем-то толковать с ними, и тогда выяснилось, что это не Феннер, не англичанин и, вероятно, вообще не европеец. Тем временем из соседнего укрытия были извлечены канистры с бензином и перелиты во вместительные баки. Напрасно четверо узников-пассажиров пытались кричать — их крики встречали ухмылками и равнодушным молчанием, а при малейшей попытке выйти из кабины толпа ощетинивалась десятком ружей. Конвей немного знал пушту и безуспешно старался заговорить с кочевниками на этом языке. С летчиком пробовали разговаривать и на других языках, но в ответ он лишь выразительно помахивал пистолетом. Под палящим полуденным солнцем кабина раскалилась, внутри стало нечем дышать, измученные духотой и бесплодными попытками обратить на себя внимание четверо пассажиров находились на грани обморока. Они были совершенно беспомощны — по условиям эвакуации запрещалось брать с собой оружие.