Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То, что они представляют собой. Я делал такие штуки лет десять назад, на поверхности или изнанке маленьких холстов. Собирал композиции — некоторые вещи здесь пришиты, — покрывал их клеем и посыпал песком.
Осмотрев посыпанные песком рельефы, я сунула голову в дверной проем в задней части комнаты. Он вел в другую комнатку, заполненную рамами. Позади них находилась вырезанная фотография каталонского крестьянина в натуральную величину, словно бы охранявшая сокровища музея. У стены напротив стенда стоял стол с лежавшими на нем инструментами. Я подошла к нему. Пикассо последовал за мной.
— Ими я окончательно отделываю скульптуры, — сказал он. Взял напильник. — Этим пользуюсь постоянно. — Бросил его на место, взял другой. — Этот для поверхностей, требующих тонкой обработки.
Пикассо поочередно брал рубанок, щипцы, всевозможные гвозди /для гравировки по гипсу/, молоток, и с каждой вещью все больше приближался ко мне. Положив на стол последний инструмент, он резко повернулся и поцеловал меня в губы. Я не воспротивилась. Пикассо с удивлением взглянул на меня.
— Ничего не имеешь против? — спросил он.
Я ответила, что нет — с какой стати? Его, казалось, это потрясло.
— Отвратительно, — сказал он. — Надо было хотя бы оттолкнуть меня. А то мне может придти в голову, что я могу делать все, что захочу.
Я улыбнулась и предложила ему действовать. Это совершенно сбило его с толку. Я прекрасно понимала, он сам не знает, что хочет делать — да и хочет ли — и поэтому решила, что спокойно сказав «да», отобью у него охоту делать чтобы то ни было. Поэтому сказала:
— Я в вашем распоряжении.
Пикассо недоверчиво посмотрел, потом спросил:
— Ты влюбилась в меня?
Я ответила, что утверждать этого не могу, но, по крайней мере, он мне нравится, чувствую я себя с ним очень легко и не вижу причин заранее устанавливать нашим отношениям какие-то рамки. Он снова сказал:
— Отвратительно. Как можно соблазнить кого-то при таких условиях? Если ты не собираешься противиться, об этом не может быть и речи. Надо будет подумать.
И пошел обратно в скульптурную мастерскую к остальным.
Несколько дней спустя Пикассо снова заговорил об этом в той же манере. Я сказала, что заранее обещать ничего не могу, но он может сделать попытку в любое время.
Мои слова вызвали у него раздражение.
— Несмотря на твой возраст, — сказал он, — мне кажется, у тебя большой опыт в подобных делах.
Я ответила, что большим опытом не обладаю.
— Ну, тогда я не понимаю тебя, — сказал он. — Твое поведение лишено смысла.
Я сказала, что ничего не могу с этим поделать. Лишено оно смысла или нет, оно такое, какое есть. К тому же, я его не боюсь, и притворяться, будто дело обстоит так, не смогла бы.
— Трудно мне тебя понять, — сказал он.
Это его несколько охладило.
Примерно неделю спустя, я снова пришла к Пикассо. Пользуясь уже знакомой техникой, он завел меня в спальню. Взял книгу со стоявшего у кровати стула.
— Читала маркиза де Сада?
Я ответила, что нет.
— Ага? Я потряс тебя, не так ли? — сказал он с очень гордым видом.
Я сказала — нет. Что хотя не читала де Сада, ничего против него не имею. Я прочла Шодерло де Лакло и Рестифа де ла Бретона. Без маркиза де Сада обойтись могу, но он, видимо, не может. Во всяком случае, принцип жертвы и палача меня не интересует. Ни та, ни другая роль мне не подходит.
— Нет-нет, я не это имел в виду, — сказал Пикассо. — Мне было просто любопытно, может ли тебя это потрясти. — Он казался слегка разочарованным. — По-моему, ты в большей степени англичанка, чем француженка. У тебя чисто английская сдержанность.
После этого натиск Пикассо ослаб. Когда я заходила по утрам, держался он не менее дружелюбно, но поскольку я не поощряла его первых попыток, он явно не решался делать дальнейшие. Моя «английская сдержанность» успешно охлаждала его. Я была довольна.
Однажды утром в конце июня Пикассо сказал, что хочет показать мне вид «из леса». По-французски этим словом обозначаются стропила. Повел меня в коридор верхнего этажа, где находилась его живописная студия. Там у стены стояла приставная лестница, ведшая к маленькой двери футах в трех над нашими головами. Пикассо галантно поклонился.
— Ты первая.
У меня были какие-то колебания, но спорить по этому поводу казалось неловко, поэтому я стала подниматься, Пикассо следом за мной. Наверху я толкнула дверь и оказалась в комнатке примерно двенадцать на двадцать футов под самой крышей. Справа над самым полом было маленькое открытое окно. Я подошла к нему и взглянула на почти кубистскую картину, образуемую крышами и трубами Левого берега. Пикассо подошел сзади и обхватил меня.
— Подержу тебя на всякий случай. Не хочу, чтобы ты выпала и принесла дому дурную славу.
Последние дни были жаркими, и Пикассо был одет как обычно по утрам в жаркие дни — в белые шорты и комнатные туфли.
— Парижские крыши — замечательное зрелище, — сказал он. — Их можно писать на холсте.
Я продолжала смотреть в окно. Напротив нас, чуть справа, за двориком, перестраивали старый дом. На одной из наружных стен рабочий нарисовал известкой огромный, футов в семь, фаллос с дополнительными вычурными украшениями. Пикассо продолжал говорить об открывающемся виде и красоте старых крыш на фоне серовато-голубого неба. Повел ладонями вверх и легко обхватил мои груди. Я не шевельнулась. В конце концов, он сказал, как мне показалось, с несколько наигранной наивностью:
— Tiens![1] Что, по-твоему, изображает тот рисунок известкой на стене?
Подражая его бесцеремонному тону, я ответила, что не знаю. Что рисунок, на мой взгляд, совершенно лишен изобразительности.
Пикассо убрал руки. Не резко, а осторожно, словно мои груди были персиками, привлекшими его формой и цветом; он взял их, убедился, что они спелые, но затем сообразил, что время обеда еще не наступило.
Пикассо попятился. Я повернулась и взглянула на него. Он слегка раскраснелся и выглядел довольным. Мне показалось, он рад, что я не отстранилась и не поддалась слишком легко. Пикассо учтиво вывел меня под руку из леса и помог мне ступить на лестницу. Я спустилась, он следом, и мы присоединились к группе в живописной мастерской. Все оживленно разговаривали, словно не заметили ни нашего ухода, ни возвращения.
Тем летом я поехала в деревушку Фонте под Монпелье, находившуюся в свободной — не оккупированной немцами — зоне, чтобы провести каникулы у Женевьевы. Пока была там, пережила кризис, какие иногда случаются с молодыми людьми в процессе взросления. Причиной его являлся не Пикассо; кризис назревал задолго до того, как мы познакомились. Он возник вследствие переоценки ценностей, вызванной противоречием между той жизнью, какую я вела, и представлением о той, какую должна была вести.