Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, это не он придумал, – возразил Митя, – это у Достоевского есть.
– У Достоевского? – холодно переспросила мать, словно ей было неприятно примешивать литературу к таким важным вещам. – Уж если на то пошло, так это в Писании есть. Христос говорит: «Пойдите научитесь», что значит «Милости хочу, а не жертвы», ибо «Я пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию». Не помнишь разве? «Милости хочу»! Но это совсем другое. А что там у Достоевского? Как это там у него?
– Сейчас я прочту, – сказал Митя, опустив глаза и быстро уткнувшись в книгу. – «И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда всё поймем!..»
Утром он подкараулил Манон в студенческом кафе. Опять она курила, рассеянно прихлебывая кофе, обгрызая кусочек сахара – на этот раз одна, без подруг, – смотрела в одну точку из-под полуопущенных продолговатых век своими блестящими мокрыми глазами, которые, казалось, готовы были в любую минуту пролиться, как две огромные слезы. Когда Митя, осторожно кашлянув, опустился на соседний стул, она напряженно выгнула шею, как женщины на картинах старых религиозных мастеров, и застыла в этой позе, не спуская с него взгляда, как будто притянутая к его лицу упрямой физической силой.
Чувствуя, как все сильнее и сильнее, до ослепительной боли, взрывается под ложечкой, Митя предложил ей еще кофе.
– А я тебя помню, – сказала она по-русски. – Ну, что ты хотел мне сказать?
– Сказать? – густо покраснел он. – Нет, я ничего не хотел.
– Вы все это там обсуждаете, в церкви, – усмехнулась она, – я знаю. Как будто вы все помешались: «Çа c’est la meilleure! C’est la cata! Quel enfoire!».[10]Какое вам дело?
– Ты что, про отца?
– Да, я про отца, – с вызовом сказала она. – У меня отец развратник и педофил. Его, безусловно, посадят в тюрьму. А вам очень жалко меня, хотя я совсем ни при чем!
– Не надо об этом, – мучаясь за нее, пробормотал Митя. – Пойдем куда-нибудь отсюда. Пойдем в «Etoile»?
И она вдруг покорно встала, погасила сигарету, вскинула на левое плечо свою растрепанную, бисером и стекляшками вышитую сумку.
– А хочешь ко мне? – вдруг хрипло, подавившись проглоченной последней затяжкой, спросила она.
От университета до улицы Пасси, где была квартира Манон, они шли быстро, почти не разговаривая и не глядя друг на друга. В соседнем доме был гастроном, и, пока Манон в поисках завалившегося ключа вытряхивала из сумки все ее содержимое прямо на тротуар, на сырые его плиты, Митя бессознательно смотрел на витрину, за стеклом которой тускло золотились жареные пирожки и обезглавленная утка была так щедро уложена запеченными яблоками, как будто она заплыла в очень темную тину.
Наконец Манон нашла ключи, они вошли в тесный лифт, который плавно доплыл вместе с ними до шестого этажа, лампочка осветила прихожую, раскрыли двери в столовую – Митя чувствовал только бешеный стук сердца и кровь, тяжелыми быстрыми волнами приливающую к голове, – потом оказались в совсем уже темной спальне, где мягко серела неубранная постель, на которую как кошка прыгнула Манон и резко швырнула в угол свою расшитую сумку.
– Их нет! – хрипло сказала она. Митя догадался, что речь идет о родителях. – Папа съехал к любовнику, а мама в Италии.
Тогда он опустился на пол, на вытертый, темно-лиловый с желтыми лилиями коврик, обхватил обеими руками ее ноги в выгоревших джинсах и очень уродливых черных башмаках на деревянных подошвах, прижался лицом к этим башмакам, к этим вздрагивающим и таким хрупким, таким горячим и твердым коленям.
– Я тебе помогу, – шепнула она, – ложись, раздевайся быстрее.
Он догадался, что она закрыла свои ослепительные глаза, потому что в комнате стало еще темнее, и тоже зажмурился, ощупью, боясь и не зная, что делать с этим адом, которым все сильнее и сильнее наливался низ его тела, лег рядом с ней, вцепившись обеими дрожащими руками в ее откинутую голову, глотая ее неровное, прокуренное и одновременно такое детское дыхание, и вдруг почувствовал, что кричит, теряет сознание, а она обеими руками зажимает его рот:
– Tout baigne! Tout baigne![11]
Он лежал навзничь, продолжая громко стонать и вздрагивать всем телом, а она стояла над ним на слегка раздвинутых коленях, обеими худыми, слабо белеющими в темноте руками держа его голову и всматриваясь в него своими огромными зрачками.
– У тебя не было женщины, – медленно и слегка удивленно сказала она. – Да. Я так и думала. Тогда подожди.
И соскочила на пол, быстро и громко протопала куда-то босыми ногами, потом зашумела вода, что-то упало, зазвонил телефон. Митя перевел глаза на окно, где тихо шумели разнообразно темные от падающего на них неровного освещения молодые листья с яркой ночной синевой между ними. Манон вернулась в летнем пальто, наброшенном на голое тело, босиком, с мокрыми распущенными волосами, подошла к постели и осторожно присела на краешек.
– Почему у тебя никого не было? – спросила она. – Ты что, ненормальный?
Он промолчал.
– Да, ты ненормальный, – повторила она с радостью. – Но мне такие нравятся. Я ведь сама ненормальная.
Манон неожиданно всхлипнула и, бросив пальто на пол, легла рядом с ним и прижалась к нему.
– Ты знаешь, не хочется жить, – пробормотала она. – Мне кажется, что я уже когда-то жила, и, может быть, даже не один раз, а больше, и все давно знаю, и нечего мне здесь делать, не хотела я сюда возвращаться, а меня обманули, опять затащили, и сил нет все это терпеть… J’аi la trouille…[12]
От ее мокрых волос резко пахло цитрусовым шампунем, а лоб, вжавшийся в Митину шею, был горячим и прожигал, как горчичник. Потом он почувствовал мокрые ресницы на своей щеке, быстрое прикосновение которых напомнило прикосновение бабочки, и страх его прошел.
– Я хочу, чтобы ты стала моей женой, – сказал он.
Она приподнялась на локте.
– Tu te fous de moi?[13]
И стала отодвигаться на край постели, отталкивать его обеими руками, как будто он оскорбил ее.
– Манон! – забормотал он, пытаясь поймать и остановить ее пальцы, царапающие его своими длинными ногтями. – Я люблю тебя! Манон!