Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Инсбруке его встречал в аэропорту придворный водитель, а в лобби замка его ждали. Он сразу увидел её — такую долгую, нога на ногу, отвесно сидевшую на оттоманке над чашкой кофе.
Дальше они почти бежали по сводчатым замковым коридорам, умудряясь на лету целоваться. А потом были два дня прогулок в горах и две ночи, в течение которых они говорили только о том, что вокруг и сейчас, ни слова о прошлом, ни слова о будущем. Это был их молчаливый уговор. Лишь однажды она обмолвилась о себе. Встала покурить у открытого окна в пол. Переминалась с ноги на ногу на захрустевшей ледком лужице, набежавшей днём с карниза, посмотрела на освещённые луной лесистые склоны… и засмеялась.
Он подошёл к ней.
«Ничего особенного. Просто вспомнила… Просто вспомнила. Мне было тринадцать, когда мы эмигрировали в Германию. Мать скоро вышла замуж за немца. Он был добрым пьяницей. Всё время дул пиво и, когда напивался, орал на нас, что мы ни чёрта не понимаем по-немецки».
Утром они прошлись в последний раз вокруг озера. Снежный накат поскрипывал под подошвами. Проезжали навстречу сани. Лошадь была с заиндевевшей мордой и позвякивала бубенцами на сбруе. Лес, засыпанный ночным снегопадом, поднимался и высился по склонам причудливыми, как в оперных декорациях, фигурами… Всё было залито светом, перемежаемым набегающими клочьями облаков.
Возвращаясь из аэропорта, снова запрещал себе думать. Была ли она замужем? Есть ли дети? Или у неё счастливая семья? Эти знания были лишними.
Вечером, после выступления, он отправился в сауну. В отеле этом имелось установление, они прочитали о нём в брошюре с прикроватной тумбочки: «No eyes’ contact, please». Да, никто из постояльцев не посмел за всё время посмотреть ему в глаза.
Сначала он зашёл в хамам, пропал в мраморной пещере в клубах пара, как пропадали утром в облаках горные вершины, когда они гуляли вокруг озера. Затем в сауне столкнулся с целой компанией. Один из них, рослый, атлетически поджарый парень, породистый, как почти все постояльцы, о которых он уже успел подумать: «Аристократы», — то и дело косился на него. Это показалось забавным, и он нырнул в бассейн, выплыл в канал, шедший кругом сауны под открытым небом, чтобы, перевернувшись на спину, всмотреться в близкие горные звёзды.
Когда вышел в предбанник, где компания разместилась в креслах, о чём-то оживлённо говоря, давешний парень вдруг порывисто подошёл к нему. «Скажите, — спросил он, указывая на шестиконечную звезду на цепочке на его груди, — из какой вы страны?» — «Из Израиля». — «Мне не нравится, что вы из Израиля. Я думал, в Шлосс-Эльмау никогда не будет человека из Израиля».
Писатель ничего не ответил. Он вернулся в сауну и сидел в ней до тех пор, пока ему не захотелось снова нырнуть, снова выплыть под звёзды. Он так и сделал, а потом вышел в раздевалку, где было пусто.
Перед тем как уснуть, он стоял у открытого окна, курил и допивал бутылку Laphroaig, ополовиненную с ней накануне. Под ногами похрустывал лёд, а над головой призрачно белели горные склоны, на которые когда-то посматривал знаменитый король.
Сухоцвет
Пресня — баснословный район: когда-то бывшие мещанские огороды, зады Белорусского, самого военного вокзала страны, обращённого на запад выхода в Европу, место стоянки цыганских таборов, место первого столичного зверинца, злачных притонов и водяных мельниц, красильных производств и портомоен, место баррикад и адрес «Облака в штанах» — я прожил в этой местности много лет, и чего там только со мной не приключалось.
Жил я в Столярном переулке, на углу с Малой Грузинской. Мой пёс, нынче завсегдатай Иудейской пустыни и Голанских высот, на Пресне обрёл свой щенячий дом. Первой дрессуре его и меня обучил сосед по этажу — Серёга, охотник и рыбак, купивший однокомнатную квартиру в столице, прибыв из лесов Белоруссии. Он заработал на неё на поставках мёда и картошки.
Мать Серёги — мужеподобная, короткостриженая, вечно в джинсах — была сильно пьющей. Имелся у неё друг, с которым они частенько прикладывались к бутылке в конце дня, после работы на Ваганьковском рынке. Здоровенный усатый мужик, имени которого за годы мне не суждено было узнать, — он ладил с Серёгой, но смертельно ругался с его матерью. Орали они на весь подъезд, но до мордобоя не доходило.
Серёга внушал мне уважение своими уловами, с которыми возвращался с подмосковных водохранилищ, и знанием собачьей жизни. Шерлока он любил как своего, всегда готов был приласкать и научить полезному.
Однажды я заметил, как мать Серёги — Марья — вдруг переменилась. Во-первых, я узнал, как её зовут. Во-вторых, она протрезвела и ходила теперь какой-то посветлевшей. Она словно бы вспомнила, что женщина: стала носить платья, причёсываться. Нелепые сухоцветы появлялись то в её коротких волосах, то приколотыми на платье. И всё казалось, когда я здоровался с ней, что она хочет что-то сказать. Она кротко улыбалась, про себя.
Как вдруг Серёга поделился: «Мать ходила по врачам. Сказали, что жить ей — месяц-другой».
Я не поверил. Эта рослая, грубая, крикливая женщина, казалось, не способна была умереть.
До сих пор я думаю о том, что же она мне сказала бы, если б смогла? Что умирает? Что смерть облагораживает при своём приближении?
Марья умерла, друг её куда-то делся, и Серёга стал жить один.
Перед моим отъездом он купил себе щенка русского сеттера и назвал его Макаром. Шерлок теперь гуляет по пустыне, Макар носится по лесам и Пресне.
А я всё чаще задумываюсь о том, что звёзды понятнее, чем самая простая жизнь.
У самаритян
Вся точёная, изящная, как маленький цветок, говорит властно:
— Хочешь, я покажу тебе тайное место?
И ведёт меня на вертолётную площадку.
Госпиталь, в котором мы с ней тогда работали, находился в Иудейских горах. С вертолётной площадки открылся вид на лесистые ярусы склонов, на провал, заросший снопами жёлтого дрока и инжирными деревьями, оставшимися от садов когда-то процветавших здесь деревень.
Под обрывом оказался небольшой выступ, мы спустились на него и там схоронились от посторонних глаз, как дети под столом во время праздника.
В ущелье опускалось солнце.
Она закрыла глаза, и её смуглая кожа озарилась бронзовыми лучами.
В другой раз говорит:
— Поехали завтра посмотрим, как