Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желоб выплюнул разломленный кусок хлеба прямо в лицо узнику. Он поймал его почти не глядя. Он знал, что хлеб синий, ровного цвета глубокого озера ранним утром, когда ночь еще царит в небесах и воздух не смеет ласкать поверхности вод. Извлекать эту незамутненную никаким другим цветом синеву было трудно. Хуже того, от этого узник чувствовал себя равнодушным, бесстрастным, спокойным, в гармонии даже с этим местом. А сегодня ему было необходимо пламя ненависти. Сегодня он сбежит.
После всех проведенных здесь лет иногда он даже не мог видеть цвета, словно просыпался в мире оттенков серого. Первый год был тяжелее всего. Его глаза, так привыкшие к нюансам, так умело различавшие весь спектр света, начали подводить его. Он видел цветовые галлюцинации. Он пытался вливать эти цвета в инструменты, чтобы разбить свою тюрьму. Но для магии воображения недостаточно, нужен свет. Настоящий свет. Он прежде был Призмой, потому подошел бы любой цвет, от суперфиолетового до субкрасного. Он вытягивал тепло из собственного тела, наполнял свои глаза этим субкрасным и бросал его в эти монотонные синие стены.
Конечно, эти стены были укреплены против таких жалких доз тепла. Он создал синий кинжал и рассек запястье. Там, где капли крови падали на пол, они мгновенно теряли цвет. В другой раз он держал кровь в ладонях, пытаясь вытянуть красный, но цвета было недостаточно, поскольку единственным светом в камере был синий. Он вылил кровь на хлеб – тоже не сработало. Его природный коричневый цвет всегда окрашивался синим, так что добавление красного давало лишь темный красновато-коричневый. Непригодный. Конечно. Его брат продумал все. Он всегда все продумывал.
Узник сел рядом с водостоком и начал есть. Подземелье было сделано в виде приплюснутого шара: стены и потолок представляли собой совершенную сферу, пол был не так покат, но все же понижался к середине. Стены подсвечивались изнутри, все поверхности испускали свет одного и того же цвета. Единственной тенью в камере был сам узник. Здесь были два отверстия – желоб сверху, по которому ему подавалась еда и струился единственный постоянный поток воды, который ему приходилось слизывать, и водосток внизу для его испражнений. У него не было ни утвари, ничего, кроме его рук и его воли, всегда его воли. При помощи воли он мог вытянуть что угодно из синего, хотя это рассеивалось сразу же, как он выпускал предмет, оставляя только пыль и слабый минерально-смолистый запах.
Но сегодняшний день должен стать днем начала его мести, первым днем его свободы. Эта попытка не провалится – он даже отказывался думать о ней как о попытке, – так что надо кое-что сделать. Все нужно делать по порядку. Он не мог вспомнить, всегда ли он делал так или он купался в синем слишком долго, так что цвет фундаментально изменил его.
Он опустился на колени перед единственным в этой камере, что не было сделано его братом. Мелкое углубление в полу. Сначала он оттер его голыми руками, втирая едкое сало с кончиков своих пальцев в камень сколько мог. Рубцовая ткань не производит сала, так что ему пришлось остановиться прежде, чем он стер пальцы в кровь. Он поскреб двумя ногтями впадину между носом и щекой, еще двумя за ушами, набирая больше сала. Он собрал сало со своего тела отовсюду, где только мог, и втер его в углубление. Нельзя сказать, чтобы была различимая разница, но за годы впадинка углубилась достаточно, чтобы палец входил туда до второго сустава. Его тюремщик вмонтировал вытягивающие цвет адские камни в пол решеткой. Все, что распространялось достаточно далеко, чтобы пересечь одну из таких линий, теряло цвет почти мгновенно. Но адский камень чудовищно дорог. Насколько глубоко он уходит?
Если решетка уходит в пол лишь на несколько пальцев, его стертые пальцы однажды проникнут сквозь нее. Свобода будет тогда недалеко. Но если пересекающиеся линии уходят в глубину на фут, то тогда он стирал пальцы почти шесть тысяч дней напрасно. Он умрет здесь. Однажды его брат спустится сюда, увидит эту маленькую выемку – единственный его след в этом мире – и рассмеется.
От звенящего эхом в его ушах этого смеха он ощутил маленькую искру гнева в груди. Он стал раздувать ее, купаясь в ее жаре. Его было достаточно, чтобы помочь ему двигаться, противостоять успокаивающей обессиливающей синеве.
Закончив, он помочился в углубление. И стал наблюдать.
На миг сквозь желтизну мочи этот проклятый синий цвет рассекла зелень. Он затаил дыхание. Время тянулось, а зеленый оставался зеленым… оставался зеленым. Оролам, он сделал это! Он пробился достаточно глубоко. Он пробился сквозь адский камень!
И тут зеленый исчез. Ровно за те две секунды, что и каждый день. Он завопил от ярости, но и ярость его была слабой, и кричал он, лишь чтобы увериться, что способен себя слышать, а не от настоящей ярости.
Дальнейшее все еще сводило его с ума. Он опустился на колени у выемки. Его брат превратил его в животное. В собаку, играющую с собственным дерьмом. Но эта эмоция была слишком старой, загоралась слишком много раз, чтобы дать ему настоящее тепло. После шести тысяч дней он был слишком унижен, чтобы отрицать свое унижение. Погрузив обе руки в мочу, он начал втирать ее в углубление, как втирал сало. Даже лишенная цвета, моча остается мочой. Она должна оставаться едкой. Она должна проесть адский камень быстрее, чем одно кожное сало.
Или моча нейтрализует сало. Возможно, он отодвигает день освобождения. Он понятия не имел. Именно это погружало его в безумие, а не опускание пальцев в горячую мочу. Уже нет. Он вычерпал мочу из углубления и вытер ее комком синих тряпок – его одежда, подушка теперь воняли мочой. Так давно воняли, что он больше не ощущал этого запаха. Вонь не имела значения. Значение имело то, что углубление должно высохнуть к утру, чтобы он мог на другой день попробовать снова.
Еще один день, еще один провал. Завтра он снова попробует субкрасный. Давно не пробовал. Он достаточно оправился после последней попытки. Ему должно хватить сил. Уж что-что, а брат показал ему, насколько он силен. И, возможно, это заставляло его ненавидеть Гэвина больше, чем что-либо иное. Но эта ненависть была холодна, как его камера.
В холоде раннего утра Кип бежал через городскую площадь быстро, насколько позволяло его неуклюжее тело пятнадцатилетнего подростка. Он споткнулся о камень брусчатки и влетел головой вперед в заднюю калитку дома мастера Данависа.
– Ты в порядке, парень? – спросил мастер Данавис с рабочей скамьи, подняв темные брови над васильковыми глазами, чьи радужки были наполовину полны темно-рубиновым, что выдавало в нем извлекателя. Мастеру Данавису едва стукнуло сорок, он был безбород и жилист, носил толстые шерстяные штаны и тонкую рубашку, обнажавшую его худые мускулистые руки, несмотря на утренний холод. На носу его сидели красные очки.
– Ой-ой. – Кип посмотрел на ободранные ладони. Колени тоже горели. – Нет, не в порядке. – Он поддернул штаны, скривившись, когда его ободранные ладони коснулись толстого, некогда черного льна.
– Хорошо, хорошо, поскольку… а, вот. Скажи, это те самые?
Мастер Данавис протянул обе руки. Обе были ярко-красные, наполненные люксином от локтей до пальцев. Он поворачивал свою руку так, чтобы его молочно-белая кожа не мешала Кипу смотреть. Как и Кип, мастер Данавис был полукровкой – хотя Кип не слыхал, чтобы кто-то презирал извлекателя за такое, в отличие от него. Красильщик был наполовину кроволесцем, и на его лице было несколько странных пятнышек, которые назывались веснушками, и его в целом обычные темные волосы имели рыжий отлив. Но по крайней мере его слишком светлая кожа облегчала Кипу дело.