Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лермонтовская», безусловно, главная для меня станция Московского метрополитена, хотя я объездил их все, все без исключения. Познакомившись в скором времени с другими сотрудниками лаборатории, я обрел друзей, которые за несколько лет совместной работы рассказали и показали мне многое. Загадки и тайны старого метро я изучал под руководством доктора Кнорозова, испаниста и знатока подземелий не только индейского Юкатана, но и советской Москвы.
В самом центре подземки станция «Новый мир». Кому пришло в голову так назвать ее, не знал даже Кнорозов. До войны она носила имя «Площадь Революции», теперь именовалась как известный советский литературный журнал, прекративший существование в 1941 году. Скорее всего, название выбиралось такое, чтобы можно было сохранить великолепные скульптуры Манизера, увязав их с изменившейся политической реальностью. В конце концов, действительно, в новом европейском мире нашлось место и для молодого изобретателя, и для шахтера-проходчика, и для механизатора.
Пионерки с глобусом вполне походили на юных участниц общества германо-российской дружбы, а студент со студенткой изучали то, что и положено изучать в сложившихся обстоятельствах.
Кое-какие детали, конечно, пришлось менять. Вместо надписи «Марат» на бескозырке матроса-сигнальщика поместили «Варяг», у девушки-снайпера зашлифовали на груди значок «Ворошиловский стрелок» первой степени. Не обошлось и без замен. Некоторые персонажи довоенной страны не смогли бы вписаться в «Новый мир». Вместо пограничника появился боец Русской освободительной народной армии. Он сменил буденовку на фуражку, потерял шинель, но сохранил верную немецкую овчарку.
В общем и целом станция не очень пострадала, общая эстетика сохранилась. Все фигуры либо сидели, либо стояли на коленях.
Больше досталось бывшей «Маяковской», переименованной в «Брониславскую». Прославляла она даже не броню немецких танков, а лично руководителя коллаборационистского правительства Бронислава Каминского. Кнорозов с упоением рассказывал мне, какие шедевры монументального искусства скрыты под уродливыми подвесными щитами с изображением герба Западной Руси.
Каждый день, возвращаясь с работы или отправляясь на нее, я должен был пройти под этими черно-желтыми щитами с какими-то странными полусоветскими-полумасонскими символами. Молоток и циркуль, обернутые в традиционные для России колосья, отчего-то напоминали кокарду полицая. Спускаясь утром на эскалаторе, я мечтал когда-нибудь вместо мрачно-изысканых фашистских оттенков увидеть бело-сине-красную безвкусицу русского торгового флага, ставшего символом восточного государства. Несколько шагов по перрону, затем с разбегу втиснуться в набитый народом вагон, выскочить на «Театральной», по длинному переходу до «Охотного Ряда», осторожно, двери закрываются, следующая станция «Лубянка», «Чистые пруды», «Лермонтовская». Приехали, я выхожу на поверхность и через десять минут оказываюсь на рабочем месте.
– Доброе утро, здравствуйте.
Бондаренко беседует с Топоровым о древнеиндийских грамматических теориях. Я наливаю себе чай из термоса. Мельгун втюхивает Якобсону свои идеи о языке-посреднике. Якобсон агрессивно возражает, приплетая квантовую механику. Я выхожу покурить. В курилке Цейтлин как всегда играет с другими бездельниками в увлекательную игру: надо попытаться дать описание значений слов через некоторый набор элементарных понятий. Мой приятель Кнорозов предлагает Шаумяну играть на деньги. Я решаю возвратиться к работе. Проходя мимо кабинета Розенцвейга, сталкиваюсь с выходящим оттуда Колмогоровым.
– А, это вы. В университете проблем нет?
– Спасибо, все хорошо.
– Над чем работаете?
– Теоретико-информационные модели поэтического творчества.
– Любопытно, а конкретней?
– Вычисляю энтропию выбранного языка исходя из информационной емкости, то есть количества разных мыслей, которые могут быть изложены в тексте определенной длины, – перевожу дух. – А также исходя из гибкости языка, то есть количества равноценных способов изложения одного и того же содержания. – Интересно, продолжайте развиваться.
Я кланяюсь. Шифровальщик Шеворошкин хихикает. Незаметно наступает время обеда. В столовой обсуждают Барта и абсурдистский театр. Богатырёв пытается устроить небольшое представление, шумно двигает стулья.
Ближе к вечеру снова разгорается спор между синими физиками-алхимиками и оранжевыми каббалистами-лингвистами. Делим поэтику и кибернетику. Спор переходит в ругань. Больше всех свирепствуют Бондаренко с Вейсбергом, уже всех достали своим «восприятием цвета». Левин возражает, цитируя «Что такое жизнь с точки зрения физики?» Шредингера. – Ты бы еще Гейзенберга вспомнил, – укоряет Бондаренко.
Собирают деньги. Мы с Ловцовым идем за выпивкой.
Так чудесно летят дни. Приближается зима. Однажды в лаборатории появляется Лия. Лия Ермакова. Сейчас я мучаюсь мыслью, что больше ее не увижу. Но я мог бы ее вообще не встретить, и это было бы хуже.
Мы повстречались 16 октября 1966 года, ранним утром.
В лаборатории никого. – Прошу прощения, где здесь сто девятый кабинет? – Сто девятый? А вы что же, к нам на работу пришли устраиваться? – Да. Это плохо? – Почему плохо… Наоборот.
Так это началось.
* * *
Мы решили пожениться в декабре. Лия имела собственную квартиру в Черемушках, и я переехал туда.
Каким бы грязным ни был московский центр, он все равно во сто раз лучше районов новостроек. Как можно сравнить вечернюю прогулку, пусть по замусоренному, но Тверскому бульвару от Пушкинской площади к памятнику Тимирязеву с поездкой на воняющем топливом автобусе от метро мимо пустырей и свалок к своему микрорайону!
С другой стороны, отдельная квартира, – это значительно лучше, чем комната в забитом людьми общежитии в Козицком.
Квартира досталась Лии от деда. Впервые увидев фотографию черноусого предка моей невесты и услышав его историю, я лишь слегка удивился неожиданным совпадениям.
Мне казалось забавным, что покойный владелец квартиры, оставивший такое прекрасное по московским меркам наследство внучке, оказывается, донской казак, участник Гражданской войны, повоевавший и за белых, и за красных. Кстати, воевал он именно в тех местах, где я ремонтировал казачьи танки, отбывая службу в армии.
Но куда удивительнее было другое: как раз в те длинные осенние вечера я зачитывался романом «Тихий Дон».
Слушая Лиины рассказы и перечитывая запрещенную книгу, я находил все больше параллелей в судьбах Мелехова – главного героя «Тихого Дона», и Ермакова – деда моей невесты.
Абрам Ермаков родился в 1891 году неподалеку от крупной станицы Вешенской на хуторе то ли Антиповском, то ли Антиповка. Воевал. На германском фронте заслужил полный бант Георгиевских крестов. Когда империя посыпалась, был избран в ревком, но вскоре примкнул к белым. Отличался свирепостью, но не зверствами, во всяком случае, казаки его сотни в расстрелах красных почти не участвовали. Командовал полком, а потом и повстанческой дивизией. Сдался коммунистам в Новороссийске. Оказался в Первой конной. Там начинал командиром эскадрона, потом снова командовал полком. Буденный, считавший его рубакой не хуже усача Городовикова, наградил Абрама именной серебряной шашкой, которую изъяли еще в двадцатые, а вот наградные часы в доме остались. В 23-м, почти сразу после демобилизации из Красной Армии, его арестовали по обвинению в организации Верхнедонского восстания 19-го года. Вроде бы всплыли какие-то факты, будто он в жестокой кавалерийской атаке собственной рукой изрубил чуть ли не два десятка красных матросов. Провел в тюрьме почти три года, но был отпущен, а в 27-м арестован вновь и пропал на долгие годы. Родные считали, что его расстреляли, но в 44-м Ермаков неожиданно появился в Москве и получил небольшой пост в администрации Каминского. Большой не большой, а квартиру рядом с Собачьей площадкой, что в арбатских переулках, дали. Он забрал из приюта уже повзрослевшего сына Мишку и вскоре направил его в Хреновое[1]обучаться мастерству наездника. В 49-м Ермакова назначили директором Московского ипподрома, а в 58-м проводили на пенсию; потом сломали старый дом, и он переехал в новостройку. Жить ему оставалось недолго. Лия получила завещанную дедом квартиру в день совершеннолетия, летом 1964-го. Когда на страницах романа появился некто Харлампий Ермаков, я уже не мог удивляться тихо.