Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В порядке сопоставления. Анна Ахматова, юной девушкой пытавшаяся покончить с собой, позже этих попыток не повторяла. И наоборот, за Мариной Цветаевой, наложившей на себя руки 31 августа 1941 года, мы не знаем юношеских попыток свести счеты с жизнью.
Понятно, что за за спиной 86-летней Лили Юрьевны, сломавшей шейку бедра и решившейся противопоставить этому несчастью волевой акт ухода из жизни, стояли и ее собственные повторяющиеся суицидальные попытки, и самоубийство Маяковского. Последнее — особенно. В роковом для Маяковского 1930-м ей приснился сон, явно из разряда «пророческих»: «Приснился сон — я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он так ласково вкладывает мне в руку крошечный пистолет и говорит: «все равно ты то же самое сделаешь»[260].
Еще одно добавление. Лет за десять до смерти у Лили Юрьевны, по-видимому, уже были мысли о суициде. Именно к этому времени относится ее завещание, где она просит развеять ее прах где-нибудь в Подмосковье[261]. Итак, самоубийство было возвращающейся точкой в сознании и Маяковского, и его подруги. Пережив поэта на 48 лет — целая жизнь! — Лиля в итоге избрала для себя похожий конец — смерть от собственной руки.
Но сходство этим не ограничивается.
О встреченной в 1928 году в Париже Татьяне Яковлевой Маяковский скажет:
«Ты одна мне ростом вровень». Татьяна и в самом деле была девушкой высокой. Мне кажется, что в метафорическом смысле невысокая Лиля тоже была Маяковскому «ростом вровень». И, возможно, даже в большей степени, чем парижская Татьяна.
Лиля всю жизнь больше всего не выносила, когда ей навязывали, диктовали образ жизни и поведения. Она хотела «гулять сама по себе». И часто ее поступки выходили за грань «разумного». Бенгт Янгфельдт приводит один из таких поступков, о котором слышал от самой Лили Юрьевны.
До отъезда в Мюнхен для занятий скульптурой двадцатилетняя Лиля проводит время с неким Гарри, молодым, подающим надежды художником. Однажды он признается ей, что болен сифилисом. Диагноз мог оттолкнуть от него кого угодно, но не Лилю.
Ее он наоборот привлек. Цитирую: «этим восклицанием Гарри завоевал ее сердце»[262].
Такое ощущение, что Лиля Брик жила, словно пушкинский Вальсингам, «бездны мрачной на краю», испытывая потребность в острых ощущениях.
Словно не была она обычным человеком, молодой привлекательной женщиной, которой в случае венерического заболевания, пришлось бы долго лечиться — причем, с неизвестным исходом, — объясняться с родителями и врачами, короче, попасть в малоприятную ситуацию. Но она как будто даже об этом не думает, объясняя свою близость с Гарри совсем просто: «Очень мне было его жалко»[263]. Подобное поведение можно классифицировать и как инфантильность, и как некое импульсивное безрассудство. Обычно, идя на такое, человек произносит: «Эх, была не была!» или «авось, пронесет!» Верила ли Лиля в свою особую звезду? То, что она прошла через 1920-1950-е годы, не ощутив на себе когтей террора, — настоящее чудо. Рассмотрев ее жизнь в сталинскую эпоху, можно увидеть, что она все время жила в ситуации «вызова судьбе».
Много ли в сталинской Москве было семей, напоминающих «тройственный союз» Лили, Оси и Маяковского? И легко ли было не бояться (в ту эпоху особенно!) открыто жить не как все? Любопытно, что человек, узнавший Лилю в очень поздние годы (и сразу в нее влюбившийся), двадцатидевятилетний француз Франсуа-Мари Банье, написал о ней так: «…для Лили как человека безрассудного никакого расчета не могло быть ни в чем и никогда. Безрассудство, какая-то бесшабашность, если хотите, все это было для нее стимулом к жизни»[264].
Итак, безрассудство. Это как бы другая сторона жажды свободы.
Но и у Маяковского эта черта преобладала. В дневнике, который Маяковский вел во время двухмесячной разлуки с Лилей в 1923 году (она обнаружит этот дневник много позже) он выделяет две главные черты своего характера:
1) Честность, держание слова, которое я себе дал…
2) Ненависть ко всякому принуждению[265].
Об этой «ненависти ко всякому принуждению» Маяковский в эти же дни говорит и несколько иными словами: «Если у меня не будет немного «легкости», то я не буду годен ни для какой жизни… любовь не установишь никаким «должен», никакими «нельзя» — только свободным соревнование со всем миром. Я не терплю «должен» приходить! Я бесконечно люблю, когда я не «должен» приходить торчать у твоих окон. Ждать хоть мелькания твоих волосиков из авто»[266].
Служа «атакующему классу», Маяковскому приходилось себя смирять, наступать «на горло собственной песне». Это тяжело любому, а уж человеку, ненавидящему принуждение, вдвойне. Поэту, как и птице, хорошо поется на свободе. Работа под прессом самопринуждения в итоге должна была привести к срыву, к катастрофе, что и случилось. Кстати, сам Маяковский сформулировал невозможность для себя долгого существования в искусственной для него ситуации принуждения (в данном случае «самопринуждения») — когда в 1923 году в течение двух месяцев устроил для себя, по инициативе Лили, некое подобие тюрьмы: жил на Лубянке один, с любимой не виделся. В дневнике, который он вел в те дни, записано:
«Можно ли так жить вообще? Можно, но только не долго» (1 февраля 1923)[267].
Однако было в характерах, а главное, — во взгляде на любовь — Маяковского и Лили Брик и нечто несходное, что сыграло роковую роль в судьбе поэта. Но придется начать издалека.
Вообще этот «тюремный» дневник Маяковского раздирает душу[268]. 5 февраля того же 1923 года Маяковский задает себе вопрос: Люблю ли я тебя? Подчеркивает эти слова как заглавие и сам себе отвечает: «Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь». Дневник рассчитан на то, что она его прочитает. Поэтому он добавляет: «Смешно об этом писать, ты сама это знаешь».