Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У каждого человека есть определенные взгляды, — сказал я, стараясь выглядеть спокойным, — и высказывать нечто противоположное тому, что думаешь, мне кажется по меньшей мере странным.
— Ах, вот оно что, — как бы скучая, протянул Анри. — Должен вам заметить, что взгляды — явление вторичное. Первичен темперамент. Вы не обращали внимания, что ультралевые нередко становятся ультраправыми и наоборот? Для их самоопределения существенна приставка «ультра», а уж то, левые они или правые, зависит от случая.
— А как же быть тогда с нравственностью? — спросила Настя. — Вы считаете, что можно менять все взгляды, включая религиозные?
— Я не являюсь человеком религиозным, но как раз в этой сфере нахожу замечательное подтверждение своим словам. Возьмите знаменитого апостола: из Савла он превращается в Павла, из яростного гонителя христианства — в его яростного приверженца. Что-то среднее для него было немыслимо.
— Но ведь он сделал это не из каприза, — Настя говорила, глядя на дальнюю стену, где висела репродукция картины Тулуз-Лотрека. — Вы же знаете, что этому предшествовало.
— Знаю, ну — и что? Для вас это — озарение, для меня — темперамент. Я бы вообще сказал, что всякое религиозное мировоззрение — это в первую очередь темперамент. Там очень мало места для рационального. Я не имею ничего против: жизнь не ограничивается рациональным. Но именно поэтому религия — это не столько взгляды, сколько вера, то есть опять-таки темперамент. Что же касается политики, то здесь, повторяю, есть свои закономерности. Человек умеренный — всегда центрист, у него нет большого выбора. А кто чуть поживей, тот вполне способен на смену взглядов — в пределах своего энергетического регистра, естественно. Взгляды — это что-то вроде одежды, которая подбирается соответственно темпераменту. Взгляды меняются, и нужно их просто не замечать. Я вам так скажу: человек шире своих взглядов. Понимание этого позволяет мне иметь друзей и слева, и справа, и сверху, и снизу.
Настя оторвалась от Тулуз-Лотрека и теперь глядела прямо на Анри.
— Обо всяком взгляде можно сказать, истинный он или ложный. Если, по-вашему, существует только темперамент, а взгляды — нечто вторичное, значит, истины не существует или, по крайней мере, истин — много.
— Девочка выразилась абсолютно точно, — сказал Анри, обращаясь почему-то ко мне. — Истин много, хотя она, как можно догадываться, считает, что истина — всего одна. Но самое смешное, что именно я, который убежден во множественности истин, в силу своей профессии должен доказывать, что истина — одна.
За высказыванием Анри должен был последовать наш вопрос о роде его занятий, но мы его не задавали. Высказывание Анри как бы выстраивало дальнейший диалог. Мы с Настей это чувствовали, и наше молчание было родом сопротивления. За нашей спиной играл пианист. Он сидел в двух метрах от нас, и мы слышали то, что неощутимо на расстоянии. Мы слышали, как тяжело шлепались на клавиши его пальцы, как этот вязкий, мясной звук иногда сопровождался глухим стуком перстня. Так, сидящий в первом ряду партера слышит топот нематериальных существ на пуантах. Искусство требует дистанции.
— Чем вы занимаетесь? — спросил я его все-таки.
Откуда-то снизу Анри извлек небольшую сумку на молнии и, положив ее на край стола, начал открывать. Это выглядело как ответ на мой вопрос. Я бы не удивился, если бы наш новый знакомый достал радиоактивную капсулу или, по крайней мере, пистолет с глушителем. Это трудно объяснить, но для подобного сценария он был бы подходящим исполнителем. В сумке оказался набор курительных трубок. Анри не спеша набил одну из них какой-то миниатюрной лопаткой и ответил лишь с первыми клубами дыма. Он умел держать паузу не хуже нас.
— Теперь, когда я похож на комиссара Мегрэ — а я ведь похож на него, правда? — я расскажу вам кое-что о себе. Вы слыхали о такой сфере, как паблик рилейшнз, сокращенно — пиар? Говоря простым немецким языком, формирование общественного мнения. Так вот, этим самым формированием я и занимаюсь. — Он вновь затянулся дымом. — В каком-то смысле я действительно доказываю единственность истины. Точнее, из многих истин, которыми я располагаю, я делаю одну.
— Какую?
— Ту, которая заказана. — С каждой минутой Анри становился все веселее. — Приведу свежий пример. Есть истина, что сербы изгоняли албанцев и хорватов из тех земель, которые считали своими. Но есть и истина, что албанцы и хорваты изгоняли сербов: за последние восемь лет Сербии пришлось принять 700000 беженцев. Чисто по-человечески я здесь не имею предпочтений. Любой из этих народов ведет себя по отношению к двум другим довольно скверно. Прямо скажем, не по-джентльменски. Но, несмотря на все свои зверства, и хорваты, и албанцы-союзники Запада. Много лет они поддерживались нашими спецслужбами. Волей-неволей из всех имевших место зверств нам приходится упоминать только сербские. Из многих истин мы упоминаем одну, но от этого она не перестает быть истиной, не так ли? По крайней мере, формально.
Я посмотрел на Настю. Она сидела поджав губы, словно дала себе слово ничего не отвечать. Монолог Анри не доставлял ей удовольствия, и она этого не скрывала.
— Я вообще предпочитаю иметь дело с истиной, — продолжал Анри, то ли не обращая внимания на реакцию, то ли, наоборот, вдохновляясь ею. — Это мой принцип. Если угодно, предмет профессиональной гордости, который не имеет ничего общего ни с моралью, ни с высокими чувствами. Хочешь доказать свой профессионализм — работай с тем, что есть, ничего не выдумывай и не облегчай себе задачи. Я стараюсь не использовать фальшивых фактов.
— А что, кто-то использует? — спросил я.
— Сколько угодно! Если хотите знать, так была обоснована война в Заливе. Эту войну заказали моим братьям по оружию, агентству Hill&Knowlton… А принесите-ка нам водки, — обратился он к проходившему официанту. — Водки и квашеной капусты. Я угадал? — спросил он, обернувшись к Насте. — Так вот. Начали эти ребята неплохо, в некотором смысле даже научно. Они провели опрос, чтобы выяснить, что для среднестатистического американца является самым ужасным. Оказалось, что убийство детей. И что вы думаете? В американской прессе тут же появляется сообщение об убийстве иракскими солдатами трехсот двенадцати кувейтских младенцев. Не двухсот, не четырехсот, а именно трехсот двенадцати: точность прежде всего. Ужасные события были засвидетельствованы некой кувейтской дамой. Рассказывая о случившемся, она плакала мокрыми слезами.
Крайним зубцом вилки Анри зацепил на тарелке блестящий грибок и отправил его в рот. Он получал явное удовольствие от рассказа.
— Эта развесистая клюква обошла все американские газеты, она была показана на всех экранах. Зная тамошнюю психологию, можно не удивляться, что страну справедливых толстяков упаковали в течение одного дня. Вместо того чтобы бегать трусцой и сжигать лишние калории, все озаботились спасением детей Кувейта. Американский конгресс тут же дал добро на войну. Самое смешное, что это повлияло даже на Совет безопасности ООН. Когда же все бомбы были сброшены и эмоции немного улеглись, выяснилось, что ничего подобного в Кувейте не происходило и что все младенцы на месте. Дама, бившая себя пяткой в грудь, оказалась дочерью кувейтского посла в Вашингтоне. Она жила там безвыездно все последние годы.[17]