Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она прошла мимо, даже не взглянув, зато сама, освещенная ярким солнцем, была как на ладони — усталый вид, птичьи лапки морщин в уголках глаз, высохшие темные следы слез на щеках, а губы напряженно сжаты в тонкую ниточку.
У Арли на сей счет имелись два соображения. Первое — это что перед ним все-таки не санитарка Томпсон. Вторая — надо же, кто бы подумал, что она такая миленькая!
Он поглядел на длинную очередь впереди и вновь на Эмили Томпсон, которая уже пересекла площадь и шла через улицу; кое-что про себя прикинул. В считанные секунды он уже был рядом с Кальвином у фургона.
Не вижу пищи, — проговорил Кальвин.
Погоди, увидишь. Отвязывай мула и поехали, куда я скажу.
Арли собрался одним махом удовлетворить оба инстинкта. А вслух сказал: Будучи в том состоянии, когда телесные нужды тебя не заботят, ты ведь не станешь возражать, если я приспособлю ее на предмет, которым должен был опробовать ее ты, когда у тебя была такая возможность.
Чего-чего?
Я не с тобой говорю, Кальвин. Вон она, правь вон туда, за угол.
Эмили свернула в обширный двор особняка, слегка попорченного огнем. Фасад обожжен, дранковая крыша местами провалилась, лозы вьюнка сорваны, висят вдоль стены черными мертвыми змеями.
Кальвин остановил фургон у ворот. Эмили в это время подходила к крыльцу, и Арли готов был спрыгнуть и кинуться в атаку, посчитав, что уже не важно — узнает она его или нет, поскольку с армией она теперь, похоже, не связана, а значит, порядочной защиты у нее больше нет, но тут дверь открылась, и вышла богатырского сложения черная бабища, следом за которой выскочило с полдюжины ребятишек. Дверь хлопнула и снова отворилась, стали выбегать еще какие-то дети, пока их на дворе не собралось человек двадцать или тридцать — все сгрудились вокруг Эмили Томпсон, любопытствуя, что она притащила с рынка.
Откуда такая куча детей? — вслух произнес Арли. — Ч-черт. Что мне с такой оравой делать?
А дети потянулись по ступенькам вверх, и каждый что-нибудь нес — кто курицу, кто гуся, кувшин, горшок, — как муравьи, все потащили в дом. Мешки с мукой легко подхватила могучая негритянка.
Дети производили странное впечатление — какие-то жутко серьезные. Они не кричали и не шумели.
Эмили стояла, приложив ладонь ко лбу, а другую руку уперев в бок. Арли эта ее поза показалась необычайно привлекательной: в ней было и смирение, и безысходность, и готовность ко всему, что несет ей судьба — и ведь принесла бы, кабы он придумал, как это осуществить. Но пока он пребывал в некоторой растерянности, теперь уже Кальвин спустился с козел на землю и вытащил из фургона камеру с треногой. Что чертов ниггер делает?
Арли наблюдал, как Кальвин подошел к девушке, минуту с ней разговаривал, потом вернулся и установил снаряд шагах в десяти от того места, где она стояла. Так, — подумал Арли, — пора перехватывать командование. Он прошелся по двору уверенной походкой мастера художественной фотографии, метя пыль полами пальто Иосии Калпа.
Ты что, черт тебя дери, тут затеваешь, Кальвин? — зашептал он. При этом он не забыл улыбнуться Эмили Томпсон и чуть приподнять шляпу, хотя и не настолько, чтобы она могла хорошенько к нему приглядеться.
Делаю то же, что и всегда — смотрю и вижу, — отозвался Кальвин. — Вижу эту женщину и вижу детей-сирот.
Это она, что ли, тебе сказала? Это какой-то долбаный приют?
А что это может быть еще? Своими-то глазами не видите, что ли?
Ты что мне дерзишь, Кальвин! Я ведь тебя даже хоронить не буду, как похоронил по доброте душевной твоего мистера Калпа.
Это пожалуйста, воля ваша, — ответил Кальвин. — Я скажу так: при этом свете — двадцать секунд. — И задвинул в корпус камеры держатель с пластинкой.
Пока Кальвин занимался расстановкой объектов съемки, Арли, чтобы не ронять достоинства, сунул голову под черное покрывало, притворяясь, будто настраивает объектив. А уж оттуда, из темноты, он мог вдоволь насмотреться на Эмили Томпсон. Она была изображением на матовом стеклышке. Смотрит прямо на него, руками обнимая двоих детишек, стоящих по бокам. Позади на ступеньках крыльца выстроились другие сироты, застыли неподвижно, как велел им Кальвин. Все должны стоять совершенно не шевелясь, — громким голосом приказал он. — Как солдаты по стойке смирно. За шеренгой питомцев приюта — мощная негритянка с одним из мешков с мукой на плече. Так установить ее придумал тоже Кальвин.
Но внимание Арли было приковано исключительно к Эмили. Она пробудила в нем безотчетное чувство, которое у тех, кто способен распознать его, называется состраданием. Смутная тревога шевельнулась в его душе: отображенная на маленьком стеклышке, эта женщина смотрит ему в глаза… и такой у нее взгляд при этом, что всякая охота строить пакостные козни пропадает напрочь. Видно было, как она несчастна, и на мгновение (потом, конечно, это сразу вылетело из головы) Арли осознал, до чего глупо он на нее пялится из-под черного покрывала.
Ну все, мистер Калп, — сообщил Кальвин. — Они готовы. Снимайте.
Тут Арли вновь почувствовал на себе ее взгляд. Она смотрела так, будто знает, кто он такой. Давай, делай свою фотографию, — казалось, говорила Эмили. — Запечатлей нас такими как есть. Мы смотрим на тебя. Снимай!
Скажи он что-нибудь помимо того, что сказал, будь у меня хоть какой-то шанс передумать, признайся он в том, что я ему нужна, попытайся он убедить меня в каких-то своих человеческих чувствах, я бы осталась. И до сих пор оставалась бы с ним. В два часа ночи? В такое время спокойных, взвешенных решений не принимают, — сказал он. Стоял с часами в руке и все это — в том числе и Эмили в дверях с поставленным у ног саквояжем, одетую в траур, как в ту ночь, когда она уезжала из дома, — воспринимал как анамнез. Я была переутомлена, к тому же, быть может, в истерике и вела себя безрассудно. Что следовало сделать? Дать мне снотворного? Бренди? Приласкать? С каким недоумением и болью смотрели его широко открывшиеся льдисто-голубые глаза! Хотел ли он, чтобы вот так все кончилось? Меня в тот момент тянуло поправить волосы, одернуть платье. Я чувствовала себя старой и страшной. На его мундире темнели пятна крови федеральных солдат. Он что-то писал. Не надо сводить жизнь к одним сантиментам, Эмили. Я только что видел человека, у которого из черепа торчит железный штырь. Ты только представь себе! Брошенный каким-то взрывом или еще как, но с такой силой, что вошел в мозг. Тем не менее этот пациент улыбается, разговаривает, органы у него функционируют, все вроде в порядке. Кроме одного: он ничего не помнит, даже имени. Вот скажи мне, как это понимать? Да так, что ему повезло, — сказала я. Он улыбнулся. Нет, ему очень не повезло. Понимать это надо так, что мы теперь знаем то, чего не знали прежде. Опять доктор. Профессор. Учит. Кому это надо? Зачем? Боже мой, ну зачем?
Несмотря на уже принятое решение, я не смогла не заметить, что новая борода ему идет — с ней он стал такой мужественный! Очень интересный мужчина. И все же, когда он подошел ко мне и взял за руки, я содрогнулась. Пожалуйста, не надо, — сказала я, отстраняясь. Конечно же, я понимала: так у меня хоть что-то было, а теперь не будет ничего. Знала, к чему приводит принципиальность и максимализм. Жизнь, подчиненная принципам, темна и холодна. Это жизнь моего брата Фостера в его могиле. Но я хотела вернуться домой, если он еще существует, вспомнить, кем были когда-то Томпсоны, перечитать кое-какие книги, снова оказаться среди вещей, которые были мне дороги, и коротать там свои дни в одиночестве, ожидая прихода армии, которой эта была всего лишь провозвестницей. Я тогда еще не видела сиротского приюта. Я бы и детей не увидела, если бы не та чернокожая женщина. Я хотела вернуться домой, сидеть там и ждать. Проститься с милой Перл… В последний раз подтвердить Мэтти Джеймсон, что да, я и есть дочь судьи Томпсона из Милледжвиля… Я не свожу жизнь к сантиментам, доктор Сарториус. Я ее до них возвышаю. А ваш этот марш, это нашествие я выносить больше не способна. То, что здесь делается под маркой военной необходимости, я не могу простить. Как вы это выносите, как миритесь с этим, не знаю. Я не мирюсь с этим, — сказал он. Но вы часть всего этого, вы замешаны в этом, вы соучастник. Вы их самооправдание, вы тот лик их многоликого единства, посредством которого они внушают себе, что они цивилизованные люди. Его лицо вспыхнуло от гнева. Понимаю: я говорила вещи ужасно несправедливые. Мне хотелось вырваться из-под влияния своей привязанности к нему. И я должна была разрушить всякое его расположение ко мне, перечеркнуть все то доброе, что он ко мне чувствовал, чтобы он не остановил меня, дал уйти. И все же я хотела, чтобы он меня остановил.