Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело в том, монсеньор, что когда-то в Гальмене было полно гулящих женщин, наверное, больше, чем во всем остальном королевстве. Во времена гонений свободный город служил им убежищем. В конце концов их развелось столько, что честным женам и девицам не стало житья, а проповедники пророчили Гальмену участь Содома и Гоморры, крича об этом повсюду. Когда же пришла чума и перемерло полгорода, решили, конечно, что это Божий гнев, и принялись вешать куртизанок, пока не извели всех до единой. Говорят, правда, в тот страшный год и в других городах было не слаще… Так или иначе, с тех пор Гальмен пользуется у блудниц печальной славой, и они его не жалуют. А город, похоже, по ним уже соскучился. Так что рыжая бестия знала, куда ехала, и пришлась как раз ко времени. Она могла теперь преспокойно поселиться в Гальмене и жить припеваючи, промышляя блудом на радость изголодавшимся сладострастникам, не встречая ни притеснения властей, ни козней соперниц. А влюбив в себя лучшего ученика Волшебника Лютни, гордость города, она превращалась из продажной твари чуть ли не в музу. Я понял это сразу, как и всякий, кто удосужился обдумать тему всерьез. Но большинство горожан лишь потешались и веселились, а Изамбар, похоже, весь свой ум оставил на вчерашнем турнире.
Вечером после мессы наш Орфей отправился к Виттории в гостиницу, прихватив с собой лютню. Из окна комнаты, где они уединились, до полуночи слышались игра и пение. Когда все смолкло, не прошло и пяти минут, как Изамбар вышел на улицу. Я едва успел убраться с его дороги – он чудом меня не заметил. Я удивился, что блудница так просто отпустила от себя этого голубя. Звуки, которые я слышал, говорили сами за себя, ибо невозможно в одно время и перебирать струны, и прелюбодействовать. Рыжая бестия не спешила. Эта кошка могла бы слопать голубка в один присест, но тогда удовольствие было бы слишком коротко. Кошки, когда они не сильно голодны, предпочитают, прикогтив добычу и зная, что она уже не убежит, играть с нею долго. А эта играть любила и умела, причем во всех смыслах.
Я уже сказал, что в музыкальных способностях ей не откажешь. И тут в какой-то мере я мог понять Изамбара. Наш учитель был слишком ярким музыкантом и страстным человеком, и ученику, даже трижды гениальному, оставалось лишь следовать за ним. Изамбар делал это с восторгом и самозабвением, великолепно обыгрывая его темы, но с Витторией ему открывалась новая возможность. То, что я слышал в их первый вечер, было равноправным диалогом струн и голосов, причем голоса удивительно гармонировали, как нельзя более выгодно оттеняя друг друга. Было так, как если бы встретились высота и бездна и, глядясь друг в друга, постигали самое себя.
Да, я мог понять Изамбара как музыканта. Но это лишь одна сторона медали. Другая состояла в том, что Витториа была куртизанкой, скандально знаменитой, а значит, непревзойденной в искусстве куртуазной игры, и музыка составляла для нее лишь часть этого искусства. Музыку, наше божество, она использовала как средство вызывать любовь и создавать иллюзию взаимности. И хоть сам я уже не считал себя музыкантом, то, что она делала, было для меня неслыханным кощунством. Я ненавидел Изамбара за то, что он вызывал во мне любовь своей игрой и пением без всякого умысла; она делала с ним то же самое, но с расчетом, уверенно и умело, и он обожал ее без ненависти и без корысти. Он, с его болезненной чуткостью ко лжи, не замечал подвоха, который опять лежал на самой поверхности. Он тянулся к ее бездне, с трепетом внимал зову ее души, которую она без стыда и усилий выворачивала перед ним наизнанку своим голосом, и не мог понять простой вещи: куртизанки играют, но не любят, любовь для них – непозволительная роскошь. Это их правило, но не секрет – его знают все!
Так и началось, монсеньор. Кошка зацепила его своим когтем, и дурачок попался на крючок. Он приходил к ней с лютней каждый вечер; они играли и пели вместе. Хищница растягивала удовольствие, купаясь в лучах обожания невинного мальчика, упиваясь своей властью над его чистым сердцем, растоптав его ясный ум, теша свою гордыню мыслью о том, что целомудренные девицы из благородных семейств, те, которых он не удостоил и взгляда, предпочтя ее, презренную и порочную, до крови кусают свои нежные губки.
Меня поразило, что наш учитель смотрел на все это сквозь пальцы. Правда, он увлеченно сочинял и для лютни, и для органа. В ту весну из-под его пера вышли самые прекрасные хоралы и глоссы, какие мне только доводилось слышать. Я допускаю, что ревнивая муза требовала всего его внимания и не позволяла отвлекаться на болтовню вокруг. Ведь по всему городу – и на улицах, и в церкви, и в самом его доме – шептались, трещали и судачили об одном и том же, а имена Изамбара и Виттории повторялись так часто, что могли прожужжать до дыр даже глухие уши.
Я несколько раз порывался рассказать обо всем мастеру, пока этого не сделали другие, и сдерживался лишь из трепета перед его вдохновением. Когда он сочинял свою музыку, всякий, кто осмеливался отвлечь его, рисковал головой буквально, ибо в комнате учителя было полно тяжелых предметов. Но однажды «досточтимый» сам дал мне повод.
Как-то в полуденный час, проходя мимо учительской двери, на этот раз приотворенной, я был замечен и окликнут. Наверное, мастер закончил новый шедевр и ему не терпелось разыграть тему в две лютни. «Позови-ка мне Изамбара, – сказал он бодро и, покосившись на окно, заливавшее комнату весенним солнцем, от которого птицы щебетали еще живее, а детвора носилась по улице с щенячьим визгом, прибавил добродушно: – Если он, конечно, дома… Погода сегодня как нарочно для прогулок!»
«Изамбар спит, учитель, – ответил я, сознаюсь, не без скрытого злорадства. – Крепче, чем медведь в Сочельник. Его теперь хоть ногами пинай – не добудишься. Ему нынче не до прогулок».
«В самом деле? Да ты шутишь!» – не поверил учитель.
«Надо же ему и спать когда-то, – торжествовал я. – Гуляет он теперь по ночам, а утром – ранняя месса. Изамбар послушный ученик. Он соблюдает твое правило четвертого часа, так что, сам посуди, ложиться ему и не приходится. А вчера было воскресенье, днем – обедня. Он не спал двое суток и все-таки разучил с нами твой новый распев пятидесятого псалма, как ты велел ему. Мы вернулись из собора час назад, и Изамбар сразу свалился как убитый. Но можешь не сомневаться, в половине четвертого пополудни он встанет, к четырем – самое позднее, потому что в семь – вечерня и надо быть в голосе. Он уже привык».
«Бедный мальчик! – воскликнул учитель, всерьез беспокоившийся о здоровье Изамбара и в душе не одобрявший ни его постов, ни бдений над книгами. – То-то он был сегодня так бледен! Зачем же он себя мучает?! К чему эти ночные похождения?»
«Не „к чему“, а „к кому“, учитель. Об этом знает весь Гальмен. Если тебе в самом деле интересно…» – И я выложил ему все с самого начала, не скупясь на яркие краски. Я ожидал от старика вспышки ревности, нарочно упирая на то, что его любимый ученик изменяет ему как музыкальный партнер, да еще с куртизанкой. Но ничего такого не произошло. Учитель сделался задумчив и печален.
«Что ж, – сказал он выразительно. – Мальчик становится взрослым».
Я спросил, не находит ли он, что Изамбар позорит его на весь город, и не желает ли поговорить со «своим мальчиком» по-мужски, разъяснить ему, с кем его угораздило связаться, и, в конце концов, воспользоваться своей учительской властью, которую Изамбар столь высоко чтит и которой добровольно обещал повиноваться.