Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колония это странный тип общества — общество без элиты… Его руководители приезжают из метрополии и принадлежат другой культуре… Колониальный культурный идеал приводит человека к печальным последствиям — ведь это фактически недостижимый идеал. Некоторым выдающимся людям… удается многого добиться — но ценой утраты своей национальной принадлежности… И то, что получилось у них, не получается у десятков тысяч других, которые должны оставаться в плену бездушной имитации, никогда не создавая ничего своего. Они научаются презирать свое, ничего не получая взамен. Так, после войны в Суринаме было много таких, кто считал себя гораздо выше прочих, потому что смог усвоить голландский язык и культуру. Они писали приятное стихотвореньице в духе Клооса[6], или рисовали премиленькие картины, или не без блеска играли моцартовскую сонату; но они были не способны ни на какое истинное культурное достижение. Когда после войны многие из этого нового поколения смогли отправиться в Голландию, для них было ударом обнаружить собственную культурную пустоту. Они пришли в соприкосновение с большим миром, с сообществом наций, и стояли там с пустыми руками. У них не было своих собственных песен; у них едва ли был Моцарт. У них не было своей литературы; у них был только Клоос. У них не было ничего, и они были ничтожным элементом в жизни наций. То, что когда-то было причиной для гордости — «Суринам — двенадцатая провинция Голландии», — теперь стало причиной стыда и позора.
Противоречия на таком уровне вряд ли могут стать темой для общественного обсуждения в британской части Вест-Индии. Конечно, и там идут разговоры о вест-индской культуре, но эти разговоры просто наивны, если в них не участвуют политики, и в них не подвергается сомнению базовый принцип: отрицать как варварство все, что не происходит из метрополии. То, что колониальное общество может быть обществом без элиты, пугает слишком сильно, чтобы об этом задумываться. Одна из причин такой пассивности британской Вест-Индии состоит в том, что британцы никогда не пытались превратить жителей колоний в англичан. На самом деле их даже возмущала идея равных возможностей для всех в метрополии, которую так легко принимали жители голландской или французской Вест-Индии. В своей империи британцы были «европейцами», и вест-индское представление о метрополии как о «стране-матери» вызывало в Англии удивление, негодование и тревогу. Голландцы же с недавних пор подталкивали суринамцев к мысли, что и они могут стать голландцами, и я слышал о клубе в Амстердаме, где эти суринамские голландцы, попивая геневер[7], с сожалением говорят о потере Индонезии[8]. Парадокс в том, что именно голландский идеализм ведет к отвержению метрополии, в то время как британский цинизм оказался основой достаточно простых отношений между метрополией и колониями.
Голландцы предложили ассимиляцию, но не навязывали ее. Их способность к терпимости и пониманию чужих культур превосходит эту способность британцев и является прямой противоположностью французской заносчивости, которая делает французскую Вест-Индию совершенно невыносимой для всех, кроме франкофилов. И невозможно удержаться от мысли, что это нечестно — то, что именно голландцам приходится видеть, как дары их культуры отвергаются их колонией. Суринам, вышедший из-под голландского правления, оказался единственной по-настоящему многонациональной страной в Вест-Индском регионе. В Тринидаде существуют лишь разные расы, в Суринаме — сосуществуют разные культуры, подвергшиеся взаимному влиянию, но отчетливо различающиеся. Индийцы еще говорят на хинди, яванцы, до сих пор не пришедшие в себя, живут в своем мире, тоскуя на этой плоской, неприглядной земле о горах Явы, у голландцев есть своя Голландия, у креолов — тоже своя, Голландия суринамских городов, а в лесу, вдоль рек буш-негры воссоздали Африку.
Несмотря на все разговоры о культуре, суринамцы не вполне представляют себе разнообразие и культурное богатство собственной страны. Мои постоянные восклицания при виде яванских костюмов вызывали смех у моих друзей-креолов. Креолов интересует только Европа, они не сделали ни малейшей попытки узнать поближе яванцев или индийцев и только недавно, под воздействием национализма, они попытались понять буш-негров. Один националист даже предположил, что существование яванской и индийской культуры в Суринаме — это преграда для развития национальной культуры! Это высвечивает путаницу в понятиях и неожиданные расовые переживания, что стоят за националистической агитацией. Культура в Суринаме представляет собой проблему преимущественно для негров — ведь только они отказались от своего прошлого, от всего, что связывало их с Африкой.
Для негров с островов Африка — не более чем слово, чувство. Для суринамцев Африка начинается практически сразу за порогом. Буш-негры, живущие по рекам, смогли сохранить расовую чистоту, африканское искусство — резьбу, пение, танцы — и, главное, чувство собственного достоинства. Повторное открытие Африки было нетрудным.
Дома. Министр, огромный, черный и добродушный, ставил песни буш-негров на проигрывателе в гостиной с нектандровым[9]полом, в своей прекрасно обставленной, новой министерской резиденции. «Еще несколько лет назад эти песни не звучали в гостиной», — сказал он. После этого, как бы подчеркивая, что наступила другая эпоха, он рассказал несколько анекдотов на здешнем языке — «токи-токи» («болтай-болтай») для насмешников, «негеренгелс» (негритянский английский) для людей корректных, «суринамский» для националистов. Позже он отвел двух других министров разных рас к бару в углу комнаты для политической беседы. Их жены втроем обменивались шутками о политике и политиках.
Националисты надеются заменить голландский язык негритянским английским, и мне удалось поговорить об этом с мистером Эрселем, который очень много работал с этим языком, у него в кабинете. Мистеру Эрселю, как мне показалось, лет сорок с чем-то, он был серьезен, очень любезен, со скульптурным лицом из тех негритянских лиц, каждая черта которых кажется отлитой по отдельности, так что изучаешь такие лица черта за чертой. Он сказал, что большинство суринамцев по-голландски толком не понимают и не говорят, в то время как всякий понимает негритянский английский. Они уже составили словарь негритянского английского, и этот язык растет: в нем каждый день появляются новые слова. Я сказал, что принятие такого языка означает, что на него надо будет перевести все важные книги в мире — а есть ли в нем для этого ресурсы? Найдутся, отвечал мистер Эрсель. А что насчет писателей? Честно ли требовать от них писать на языке, на котором говорит лишь четверть миллиона людей? Это не проблема, сказал мистер Эрсель, хороших писателей переведут. Способен ли такой язык к достаточной тонкости? Способен ли он к поэзии? Мистер Эрсель предложил мне провести тест. Я написал — неточно по памяти: