Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заполучив Глеба к себе, Катя немного успокоилась: главное – он был при ней.
Чтоб было чем заняться, устроила его в бюро к Наташе – по требованию заниматься разной мелочью: переводами, составлением еженедельных сводок общественной жизни, подготовкой к «дням варенья» – когда вечером последнего воскресенья поздравлялись скопом все рожденные в текущем месяце пациенты, и т. п.
Однако Катя совсем не была уверена, что он скоро обвыкнет в Доме. Так и вышло – много он ей доставил мороки. Кортез даже настаивал на устранении, и Кате едва удалось уладить. У Леонарда же вырос зуб на Глеба, и было понятно, что все равно Кортез ему не спустит.
Однако же Глебушка ведет себя как маленький, блаженится, и непонятно, что с этого будет. Письма его совсем сумасшедшие стали. Вот, например:
«Здравствуй.
Сегодня я решил взглянуть на нас со Стефановым со стороны.
В конце концов, это полезно – посмотреть извне, может, все совсем по-другому, чем изнутри кажется. И вот что из этого получилось.
Что получилось из этого, снова оказалось связано с числами. Так вышло не нарочно, я сам удивился. Стоило только начать думать, как тут же возникла заминка. Честное слово, я отталкивался от самого простого.
Просто подумал для начала, а что прежде всего известно о нас миру? Конечно, прежде всего то, что нас двое. Ага, подумал я, вот оно что. И стал рассуждать – будто с горы покатился. Просто-таки себе же на голову…
Допустим, стал я думать, в тридцать седьмой живут двое. Впрочем, если честно, я не совсем уверен, что их там ровно двое. Но, по крайней мере, двоих, что появляются из тридцать седьмой и в ней же исчезают, я различаю наверняка.
Так вот, положим, в тридцать седьмой живут действительно двое. А может, и несколько. Возможно также, что один. Впрочем, не исключено, что там вообще никто не живет. Между прочим, 37 – странное число. Оно составлено из 20 и 17. 20, конечно, не в счет – ничего необычного 20 собой не представляет. Подумаешь, дважды отрубленные пальцы рук… И вот именно потому, что в нем нет ничего особенного, его запросто можно взять за точку отсчета. Как это? А например: человек родился в свои 20 повторно, и действительный возраст сознанья таков – 17. А вот 17 – это уже вполне странное число. Много дурного исчислено им. Чтоб далеко не ходить, именно на 47-м километре находится та дача, где ночью я впервые встретил горбуна…
Можно множить примеры. И все они будут зловещи.
Итак, в тридцать седьмой палате живут какие-то двое, но я уже говорил. Живут странно, хотя мне не с чем сравнить. Впрочем, если их жизнь действительно, как мне кажется, странна, то и пусть, все равно, лишь бы были живы.
Да, сейчас я еще раз подумал об этом, и вот что: может, их вовсе и не двое, а трое, пятеро, сколько влезет, но только в двоих я уверен, что они выглядят более или менее неодинаково и настолько все же друг от друга отличны, что, различив, я могу сосчитать.
До двух, как и сказано.
Потому я и говорю, что в тридцать седьмой живут двое.
А не семеро. Было бы семеро – я бы так и сказал.
В то же время и семеро не исключено. Например, прочие пятеро могли бы быть почти одинаковы и в целом неприметны, как санитары… Но тогда вряд ли бы я догадался отождествить их всех вместе с неким собирательным третьим и подселить в своем представлении в 37-ю. В самом деле, мне ведь не приходит в голову поселить туда добрый десяток медбратьев, которые тоже вполне регулярно появляются и исчезают… И это при том, что появляются они куда чаще, чем исчезают.
Вот если бы вдруг в дверях объявился Кортез, тут уж, конечно, его не с кем спутать. И тогда его точно можно было бы туда подселить, невзирая на странность: казалось бы, чего уж ему там делать, не жить же?
(В том-то и дело, что нежить.)
Кстати, спутать Кортеза не только не с кем, но и опасно. Спутать его можно только с ним же самим. И это рискованно. Например?
Например, со мною такое случилось. Ты, кажется, знаешь эту репризу со слов Крахтенгольц. Но, увы, она врет всегда, даже когда говорит чистейшую правду. Теперь послушай, как оно было по правде.
Однажды я забыл про все на свете и пошел к Кортезу на прием: попросить выписать меня отсюда подобру-поздорову и к чертовой бабушке, поскольку я вроде бы нынче здоров и уже надоело. Поболтав в приемной с Наташей (была занята, но весело отвлеклась и даже чуть-чуть пококетничала; ты знаешь, мы вообще с ней друзья, хотя непонятно, что у ней с этим извергом общего?!), – захожу. Потом – сам не помню, но мне рассказала Наташа. Через мгновенье, а может и меньше, неведомая сила выбрасывает меня из-за двери, дверь, стукнув, пружинит обратно, я, буравя воздух, кувыркаюсь и, приземлившись на диван, лежу – не дышу, и обидно мне так почему-то, что даже как будто бы плачу…
В результате нехитрый вывод: выходит себе дороже – забывать, с кем имеешь дело. А ежели все же забыл, то нечего лезть на рожон без спросу, – сначала спроси, кто и что там – за дверью, а уж после и лезь; или – не лезь совсем: передумай.
После того, как Кортез так жестоко меня отфутболил, долго во мне закипала досада. Хорошо не вскипела, а то бы я вновь отличился. Тогда же я понял – у Кортеза отличная память: однако ж меня он не спутал, а я – еще как. Я понадеялся все же: он – добрый, он меня выпишет, хоть немного жалея. Я спутал его с его доброй ипостасью. Таковой же не оказалось. А вот меня он не спутал, поскольку помнил все время и счесть за выздоравливающего никак не мог.
И вот с тех самых пор я начеку, и уж кого-кого, но Кортеза даже с ним самим ни за что не смогу перепутать. Следовательно, я и говорю, что в 37-й живут только двое: я и Стефанов. Потому как Кортез к нам не может никак быть подселен, а невидимки не в счет.
Вот такие странные посторонние рассуждения у меня сегодня получились.
Закругляясь, хочу еще раз повторить свою прошлую просьбу: вернуть мне письмо. Его существование, от которого мне слишком долго не по себе, должно быть прекращено. Знаю: так просто ты не отдашь. Поэтому сообщи условие. Терять мне, кроме тебя, нечего – я буду сговорчив. Твой Глеб.
P.S. Забыл рассказать. Это забавно.
Третью ночь мне снится день, в котором я умираю, мучительно просыпаясь. Измотанный этим сном, нынешним утром я постарался припомнить, в чем было там дело. И было ли в самом деле? Слова припоминания лопались во мне, словно воздушная кукуруза: твердый, как жернов, глянец зерен, раскаленный моим напряжением, раскрывался мягким светопухом, белым, словно соцветье хлопка. Белизна есть сгущенье света, в то время как потемки есть сгущенная пустота. И вот что там мне приоткрылось. Берег Мертвого моря. Кумран. Мы с тобой ночуем в раскопе. Ломаем на пенке овечий сыр, запиваем белым сухим. Духота. Комары. Кругом бездна, ни зги, хоть коли глаз. К краю крадусь по малой нужде. Струя зарывается в темень беззвучно… Всходит луна. Светом огромный воздух заливает ландшафт, как софиты футбольное поле перед кубковым матчем Армагеддона. Серп моря внизу цвета медного купороса, цвета арака – арабской анисовой водки. Мы взбираемся на заветный пригорок, где искрящийся столб: жена Лота. Во сне говорит рабби Беньямин: «Хотя протекающие мимо стада и облизывают этот столб, но соль вновь нарастает до прежней формы». Я встаю на четвереньки, и язык мой немеет ослепительной белизной, прощеньем. И вот пробуждение. Ржавый баркас. На палубе мне надевают колпак водолаза. Поднимают лебедкой за шкирку. И спускают за борт – в плавку соляных копей. Я шагаю по дну – от Гоморры к Содому. Но на середине кончаюсь дыханием яви».