Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История вообще покатилась после провальной ночи гораздо быстрее, чем шла до той поры, ибо частные события человеческой жизни угодили в общий человечий поток и понеслись вперед, мешаясь друг с другом, как мешается вешняя вода с потоками грязи, падающими деревьями, сорванными лодками и плотами, причалами, глыбами льда, обильной пеной, мусором и несется к ревущему падуну, не к тому перекату, на котором некогда застряла ладья беглеца Легкобытова, а к настоящему страшному порогу, водопаду, провалу, и в этом гибельном потоке отдельные судьбы становятся менее различимы и значимы, а в действие вступают совсем другие законы.
…Весть о том, что механикова жена была до полусмерти избита мужем, а его дочь едва не застрелена насмерть арендатором охотничьих угодий, которого наутро таскала за бороду на глазах у всей деревни разъяренная Пелагея, бранила последними словами за сгоревший стог и угрожала отрезать прелюбодею на корню мужской отросток, чтоб неповадно было вожжаться с городскими шлюхами, — известие это, равно как и замечательное уличное представление, сопровождавшееся одобрительными возгласами мальчишек и счастливым лаем деревенских собак, обраставшее слухами самыми фантастическими и нелепыми, не оставили большого следа в народной памяти по той причине, что несколько дней спустя после поразившего жителей Высоких Горбунков и прилежащих деревень небесного знамения и связанных с ним происшествий масштаба относительно небольшого случилось то великое и страшное, что сие знамение вкупе со всеми природными бедами последних месяцев предвещало: вышел царский манифест и началась война с германцами.
Она позволила Павлу Матвеевичу, дав необходимые показания, исчезнуть на время из деревни и сказать напоследок священнику, что война с немцами — это конец всему и служить надо не молебен, а заказывать панихиды и расчищать землю под новые могилы. Отец Эрос лишь покачал головой и молвил про Божью волю, но писатель его досадливо оборвал:
— Ах, батюшко, неужто не видите вы, что давно не Господь, а его супостат правит бал в России? В народе на Светлояре-озере говорили, будто бы за грехи наши Создатель отдал Россию на сто лет в полон диаволу, а сам от нее удалился.
— Ересь то.
— Ересь? А слыхали ли вы, что за зверь в наших лесах объявился?
— Ну слыхал, — отвечал иерей сдержанно.
— И что скажете?
— А то скажу, что по лесам вместо храма Божьего шляться меньше надо, тогда и мыслей дурных не будет.
— То поближе к лесам держитесь, то подальше от лесов, — рассердился Павел Матвеевич. — Выбрали бы уж что-нибудь одно.
— Я-то давно выбрал, а вы, если уж ходите, взяли бы да и убили зверя.
— Этого?
— А что в нем особенного? Зверюга — она и есть зверюга. Выследить, обложить, застрелить, а шкуру всем чертям в назидание на заборе повесить, чтоб не смели сюда ступать и добрых людей смущать.
— Так что же вы, меня на это дело благословите? — спросил Павел Матвеевич и сам не разобрался, ерничает он или говорит серьезно.
— Благословлю. А вы, может быть, потому и отсрочку получили, — молвил отец Эрос, — что есть у вас такое поручение.
Легкобытов вздрогнул и вперил колючий взгляд в простофилю-попа:
— Вы о какой отсрочке, батюшка, толкуете?
— А то сами не знаете, — ответил священник ворчливо, — от смерти своей отсрочке. А ежели потребуется, то и в помощники к вам напрошусь. Собакой при вас служить стану.
— Благодарствуйте, я уж как-нибудь сам справлюсь, — сухо поклонился охотник иерею, от которого меньше всего ожидал мистических озарений и покорности, и, не удержавшись, съязвил: — Да и комплекция у вас не та, чтобы в собаки ко мне идти и по лесам бегать.
Однако с той поры мысль убить врага рода человеческого Павлу Матвеевичу в голову запала и постепенно стала оформляться в жизненную цель, пока еще очень неясную, далекую, но, возможно, самую важную, ради которой он и появился и был терпим на свете. Именно так, как сказал отец Эрос, — убить и растянуть шкуру, чтобы ад содрогнулся.
Только прежде, чем дальние высокие задачи решать, Павлу Матвеевичу требовалось объясниться со своим обиженным ближним и перед ним покаяться. А это было дело трудное, потому как прежде охотнику ни перед кем из человеков извиняться не приходилось, ибо сама необходимость просить прощения вызывала у него в памяти весенний класс в полузабытой Елице и глумливое лицо учителя географии. Но тогда Легкобытов кругом был прав. А теперь так получалось, что кругом виноват, и это мучило его не привыкшую к беспокойству совесть. Как ни оттягивал писатель неприятную процедуру, ему пришлось впервые в жизни поднять перо не для того, чтоб описать след лисицы в осеннем лесу, но признать в нескольких вымученных строках свою оплошность. А вместе с этим высказать готовность ответить за нее тем способом, каким традиционно решали на Руси подобные противуречия, и заодно проверить, сохранится ли его отсрочка и в этом случае.
Проведя тяжелую душную ночь, никакого ответа от Комиссарова он не получил, но назавтра столкнулись двое, оба с ружьями, то ли намеренно, то ли случайно на высоком берегу Шеломи, над кручей, по которой не могло взобраться ни одно существо, однако и тут никакого разговора либо действия промеж ними не вышло. Постояли, посмотрели друг на друга, один растерянно, другой окаменело, а поскольку единственная душа, которая могла бы при этой встрече случиться, находилась в те часы в иных измерениях, подробностей их нечаянного свидания никто не узнал.
Но долго еще Легкобытову казалось, будто кто-то то ли охраняет его, то ли держит на прицеле, и тоскливые мысли не оставляли охотника, ибо он смутно догадывался, что в его жизни случилось непоправимое, после чего она, жизнь, уже никогда не станет такой, как прежде. Связано ли это было с общим ходом вещей или с равнодушием Пелагеи, которая, излив на него гнев, умолкла и вела себя столь надменно и неприступно, точно и в самом деле была не мужичкой, а оскорбленной столбовой дворянкой, одно знал Легкобытов: несостоявшаяся измена словно привязала его к жене, стреножила и он стал зависеть от Пелагеи так же, как когда-то зависела от него она. Свершилась рокировка, перемена ролей, и самое досадное, что она не укрылась и от мирского взгляда.
Горбунковские бабы сочувствовали Василию Христофоровичу и осуждали Веру Константиновну, наиболее сведущие уверяли, что ее ночное свидание с охотником было не первым, и ссылались на пастуха Трофима, заставшего женщину однажды на рассвете на улице, но только теперь Трофим сообразил, что вовсе не до ветру выходила петербургская дамочка и покраснела она неспроста, не оттого же, в самом деле, что пастух ей самый невинный задал вопрос, а оттого, что поджидал ее в то утро Легкобытов. Многое становилось теперь очевидным — например, почему механик оставил деревню неготовой к жатве, зачем убегала из дома на следующее утро после праздника Петра и Павла механикова дочь, напрасно думавшая, что побег ее останется незамеченным, отчего посмурнел и не засматривался больше ни на одну молодуху красивый мальчик Алеша.
К Пелагее то и дело заходили за солью и давали осторожные советы, как отвадить соперницу, однако израсходовавшая весь свой гнев жена писателя затаилась, угрожающе молчала, ни на какие вопросы не отвечала, а соль в долг благоразумно не давала, и мало-помалу от нее отстали, а потом и забыли, как забыли вообще про мирную жизнь — так быстро и неожиданно все переменилось и в Высоких Горбунках, и в Низких, и в Бухаре, и в Наволоке, и даже в тех болотных краях, где росли у мужиков и у баб на голове колтуны.