Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да плевать, чьи деньги! – Сеньор Витор раздраженно кидает носки в корзину с грязным бельем. – Всю жизнь жили без домработницы, и ничего, не умерла ты. Где это видано, чтобы женщина ничего не делала по дому?!
– Я работаю, – ледяным голосом отвечает дона Арлет. – Работаю так же, как и ты. Если ты считаешь, что тебе не нужна домработница, ты можешь сам и стирать, и готовить, и убирать. И пуговицы сам себе пришивай.
* * *
– Мам, ты чихаешь, как из пулемета. – Филипа сует доне Соланж упаковку бумажных салфеток. Дона Соланж мотает головой.
– Рулот туаледтдой бубаги при… де… – Она часто-часто машет руками, как крыльями, судорожно втягивает в себя воздух и наконец чихает так, что подвешенный к потолку большой медный гонг отзывается гудением.
– Сидела бы ты завтра дома! – кричит Филипа из туалета. – Куда ты пойдешь в таком состоянии?
Дона Соланж сморкается в салфетку.
– Не могу, солнышко, – говорит она, гундося. – Это тебе школу прогулять – раз плюнуть, а мне надо деньги зарабатывать.
– Я тоже могу пойти работать, – обиженно заявляет Филипа, выходя из туалета с пухлым рулоном розовой туалетной бумаги.
– Можешь, – соглашается дона Соланж. – Но пойдешь учиться.
Филипа молча кидает в нее бумагой.
* * *
Раз в месяц дона Арлет и дона Соланж встречаются в кафе «Сладкая лодка». Они садятся за угловой столик: дона Арлет лицом к стойке, а дона Соланж – лицом к двери.
Дона Соланж заказывает чашечку кофе и подтягивает к себе маленькую жестяную пепельницу. Дона Арлет заказывает чайник чая и ломтик подсушенного хлеба.
Пока заказ не принесли, дона Соланж сосредоточенно курит, а дона Арлет читает карманную Библию. Потом дона Арлет захлопывает Библию и наливает себе чай в белую чашку с логотипом кафе.
– Ну что, дона Мария, – любезно спрашивает она, – сколько я вам должна в этом месяце?
– Шестьсот, – отвечает дона Соланж, затаптывая сигарету в пепельнице. – А я вам?
Дона Арлет достает из сумки записную книжку, заглядывает в нее и долго что-то подсчитывает, шевеля губами.
– Пятьсот пятьдесят, – говорит она наконец. – Плюс два раза по два евро за подшитые брюки. Вместе – пятьсот пятьдесят четыре.
Дона Соланж кивает. Дона Арлет протягивает ей белый конвертик:
– Шестьсот.
Дона Соланж заглядывает в конвертик и пересчитывает деньги. Потом вытаскивает оттуда две купюры по двадцать и одну по десять, а из собственного кошелька – две монеты по два евро. Купюры она кладет в кошелек, а монеты – в конвертик и отдает конвертик обратно доне Арлет.
– Пятьсот пятьдесят четыре.
Дона Арлет прячет конвертик обратно в сумку.
– Когда вы завтра придете, – говорит она, – пришейте, пожалуйста, пуговицу к голубой рубашке, хорошо? Я ее на кровати оставлю. Мою вышивку с дивана убирать не надо.
– Хорошо, – дона Соланж отпивает остывший кофе и зажигает новую сигарету. – А вы полейте, пожалуйста, розовый гибискус, который на балконе. А если Филипа опять оставит немытую тарелку, вы за нее не мойте. Нечего.
Прощаясь, дона Арлет и дона Соланж дважды осторожно соприкасаются щеками.
– Спасибо, дона Мария, – говорит дона Арлет. – Вы идите, я заплачу.
– Нет-нет, дона Мария! – возражает дона Соланж. – Сегодня плачу я. Вы что, забыли, что вы платили в прошлом месяце?
…начала видеть ее черты в себе, чем дальше, тем больше. Вначале думала – показалось, просто показалось, померещилось, я же почти старуха уже и все эти годы одна живу, мало ли что может померещиться одинокой старухе.
Вы поймите, я же ее забыла, совсем забыла, столько лет ведь прошло, сейчас даже и не сосчитать, сорок, пятьдесят? Мне тогда женщина из полиции сказала – удивительно, как я сейчас прямо вспомнила, что это была женщина, крупная такая, мощная, с большой грудью, я прямо на нее из лесу выскочила и оторопела, понимаете, не потому что она была какая-то уродливая или, там, несуразная, а потому, что я впервые увидела женщину-полицейского не в кино, а в жизни, в те годы это была большая редкость, и вот я застыла, а у нее вдруг в руках оказался большой такой плед в красную и коричневую клетку, и она шагнула вперед и этим пледом меня поймала и всю укутала, а плед был колючий и кусался, а я же была почти голая, и меня еще ветки везде исцарапали, пока я бежала, и я разревелась и стала говорить: «Она съела Жоау, она съела Жоау», а женщина обняла меня, крепко так, и еще прижала головой к этой своей огромной груди, как будто я была ее ребенок, и сказала, это был кошмар, он прошел, он больше не повторится, теперь постарайся все забыть, не расковыривай, не трави себя, просто живи, как будто ничего не было, у тебя вся жизнь впереди, и я забыла, не сразу, конечно, но забыла…
– Так нечестно! – говорит Гидиня, откидывая одеяло и усаживаясь в кровати. – Так нечестно, ты обещала мне почитать про Шоколадный домик! Сама обещала, а сама возишься с этим дурацким…
– Тссссс! – шипит дона Лауринда, делая страшное лицо. Она сидит в глубоком кресле и боится даже пошевелиться, Жоау наелся и вроде бы задремывает, не выпуская изо рта доны-Лауриндиной груди. – Немедленно ляг и спи!
Гидиня скрещивает руки на груди, плотно сжимает губы и упрямо сопит. До рождения Жоау, если ей случалось насупиться, дона Лауринда начинала ее щекотать, приговаривая: «А кто это у нас такой надутый? А кто это у нас такой упрямый?», и все заканчивалось смехом и возней. Но теперь дона Лауринда чеканит ледяным шепотом:
– Я кому сказала, быстро ляг и спи, пока не получила!
Гидиня валится на кровать и накрывается с головой одеялом.
– Сними одеяло с головы!
Гидиня нарочито медленно снимает одеяло, потом поворачивается к доне Лауринде и внимательно и как-то недобро на нее смотрит.
«Сейчас зарыдает», – с ужасом думает дона Лауринда и слегка привстает в кресле, прикидывая, успеет ли она заткнуть Гидиню до того, как проснется Жоау. Но Гидиня уже отвернулась и молчит, даже сопеть перестала, и доне Лауринде почему-то становится не по себе.
…она же мне не родня, никто, и жила я с ней недолго, то есть мне, конечно, казалось, что вечно, особенно когда она… когда Жоау… когда… но теперь-то я понимаю, что не долго, не так уж долго, может, месяц, два, может. Неоткуда было взяться сходству, неоткуда, а оно как поперло, проклятое, в голосе, в походке, в лице даже! Ну хорошо, допустим, черты заострились – это уже возрастное, родинка на носу появилась, спина согнулась – тоже все от возраста. Но у меня же были голубые глаза! Голубые! Меня же в школе почему звали Гретель и альбиноской? Потому что я светленькая была, светленькая-светленькая, и глаза у меня были голубые! А сейчас смотрите…