Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она уже тогда была влюблена в Арнгейма, успевшего несколько раз у нее побывать, но по неопытности понятия не имела о природе своего чувства. Они обсуждали друг с другом все, что волнует душу, которая облагораживает плоть от пят до корней волос и превращает сумбурные впечатления цивилизованной жизни в гармоническую вибрацию духа. Но и это было уже много, а поскольку Диотима привыкла к осторожности и всю жизнь старалась ни в коем случае не скомпрометировать себя, эта доверительность показалась ей слишком внезапной, и она вынуждена была мобилизовать очень большие чувства, прямо-таки великие, а где найдешь таковые скорее всего? Там, где им все на свете отводят место — в истории. Параллельная акция была для Диотимы и Арнгейма, так сказать, островком безопасности среди усиливавшегося движения их душ друг к другу; в том, что свело их в такой важный момент, они усматривали особую судьбу и ни на йоту не расходились во мнении, что великое отечественное предприятие — это невероятный случай и невероятная ответственность для людей умных. Арнгейм тоже говорил это, хотя ни разу не забывал прибавить, что самое важное тут — сильные, опытные как в области экономики, так и по части идей люди, а объем организации имеет второстепенное значение. Так параллельная акция неразделимо сплелась у Диотимы с Арнгеймом и скудость представлений, связанная поначалу с этим предприятием, уступила место великому их обилию. Ожидание, что заключенное в австрийском духе богатство чувств: может быть усилено прусской дисциплиной мысли, оправдалось самым счастливым образом, и впечатления эти были настолько сильны, что эта корректная женщина оказалась нечувствительной к самоуправству, которое она совершила, пригласив Арнгейма на учредительное заседание. Теперь уже поздно было передумывать; но Арнгейм, интуитивно понимавший, как тут все связано, находил в этой связи что-то существенно примирительное, хоть и досадовал на положение, в которое его поставили, а его сиятельство был, в сущности, слишком благосклонен к своей приятельнице, чтобы выразить свое удивление резче, чем непроизвольно; он промолчал в ответ на объяснение Диотимы и после маленькой неловкой паузы милостиво протянул руку доктору Арнгейму, самым вежливым и самым лестным образом назвав его при этом желанным гостем, каковым тот и был. Из прочих собравшихся большинство, конечно, заметили эту сценку и если знали, кто такой Арнгейм, то удивлялись его присутствию, но в обществе благовоспитанных людей предполагается, что на все есть свои причины, и считается дурным тоном с любопытством до них доискиваться.
Между тем Диотима вновь обрела свое скульптурное спокойствие, открыла через несколько минут заседание и попросила его сиятельство оказать ее дому честь, взяв на себя обязанности председателя.
Его сиятельство произнес речь. Он уже не один день готовил ее, а характер его мышления был слишком тверд, чтобы он сумел изменить в ней что-либо в последний момент; он смог только смягчить самые явные намеки на прусское игольчатое ружье (коварно опередившее в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году австрийское дульнозарядное).
— Спасло нас, — сказал граф Лейнсдорф, — наше согласие в том, что могучая, идущая из гущи народа демонстрация не может быть отдана на волю случая, а требует прозорливого руководства со стороны инстанции с широким кругозором, то есть сверху. Его величество, наш любимый император и владыка, справит в 1918 году уникальнейший праздник семидесятилетнего благословенного правления — дай бог, в том добром здоровье и с той бодростью сил, какими мы привыкли в нем восхищаться. Мы уверены, что благодарные народы Австрии отметят этот праздник таким способом, который покажет миру не только нашу глубокую любовь, но и тот факт, что австро-венгерская монархия прочно, как скала, сплотилась вокруг своего властителя.
Тут граф Лейнсдорф заколебался, не зная, следует ли саму упомянуть о приметах распада, которому скала эта была подвержена даже при дружном чествовании императора и короля; ведь при этом приходилось считаться с сопротивлением Венгрии, признававшей только короля. Поэтому его сиятельство первоначально хотел говорить о двух скалах, стоявших в тесной сплоченности. Но и это еще не давало его чувству австро-венгерской государственности верного выражения.
Это чувство австро-венгерской государственности строилось настолько странно, что почти напрасный труд — объяснять его тому, кто сам с ним не сталкивался. Состояло оно вовсе не из австрийской и венгерской частей, которые, как следовало бы думать, дополняли друг друга, а из целого и части, а именно из чувства венгерской и чувства австро-венгерской государственности, и это второе процветало в Австрии, отчего чувство австрийской государственности по сути не имело отечества. Австриец встречался только в Венгрии, да и там как объект неприязни; дома он называл себя подданным представленных в имперском совете королевств и земель австро-венгерской монархии, а это то же самое, что австриец плюс венгр минус этот венгр, и делал он это отнюдь не с восторгом, а в угоду идее, которая была ему противна, ибо он так же терпеть не мог венгров, как венгры его, отчего вся эта взаимосвязь делалась еще запутаннее. Многие называли себя поэтому просто чехом, поляком, словенцем или немцем, а отсюда начинались тот дальнейший распад и те известные «неприятные явления внутриполитического характера», как их называл граф Лейнсдорф, которые, по его словам, были «делом безответственных, незрелых, падких на сенсации элементов», не получивших должного отпора у политически отсталого населения. После этих намеков, о предмете которых с тех пор написано множество компетентных и умных книг, читатель будет рад принять заверение в том, что ни в данном месте, ни ниже не будет предпринято серьезной попытки нарисовать историческую картину и вступить в состязанье с реальностью. Вполне достаточно замечания, что тайны дуализма (так звучал специальный термин) понять было по меньшей мере так же трудно, как тайны триединства; ведь более или менее везде исторический процесс походит на юридический — с сотнями оговорок, приложений, компромиссов и протестов, и обращать внимание следовало бы только на них. Обыкновенный человек живет и умирает среди них, ни о чем не подозревая, но только себе на благо, ибо, захоти он дать себе отчет в том, в какой процесс, с какими адвокатами, издержками и мотивами он впутался, его бы, наверно, охватила мания преследования в любом государстве. Понимание реальности — дело исключительно историко-политического мыслителя. Для него настоящее время следует за битвой при Мохаче или при Лютцене, как жаркое за супом, он знает все протоколы и обладает в любой момент чувством процессуально обоснованной необходимости; а уж если он, как граф Лейнсдорф, мыслитель-аристократ, прошедший политико-историческую школу, деды, родственники и свойственники которого сами участвовали в предварительных переговорах, то обозреть результат ему так же легко, как плавно восходящую линию.
Поэтому его сиятельство граф Лейнсдорф сказал себе перед заседанием: «Мы не должны забывать, что великодушное решение его величества даровать народу известное право участия в собственных делах имеет не настолько большую давность, чтобы уже повсюду появилась та политическая зрелость, которая во всех отношениях достойна доверия, великодушно выраженного высочайшей инстанцией. Не следует, стало быть, как недоброжелательная заграница, видеть в вообще-то злосчастных явлениях, всеми, увы, наблюдаемых, признак одряхления: это скорее признак еще незрелой, а потому неистощимой юношеской силы австрийского народа!» Об этом же он хотел напомнить и на заседании, но ввиду присутствия Арнгейма сказал не все, что держал в уме, а ограничился намеком на незнание за границей истинной обстановки в Австрии и на переоценку некоторых неприятных явлений. «Ибо, так заключил его сиятельство, — если мы хотим ясно указать на нашу силу и единство, то хотим этого безусловно и в международных интересах, поскольку счастливые отношения внутри европейской семьи государств основаны на взаимном респекте и на уважении к силе другого». Затем он только еще раз повторил, что такое стихийное проявление силы должно действительно идти из гущи народа и потому должно быть руководимо сверху, а изыскать соответствующие пути как раз и призвано это собрание. Если вспомнить, что еще недавно графу Лейнсдорфу ничего, кроме ряда имен, не приходило на ум, а извне он получил вдобавок только идею австрийского года, то нельзя не отметить большого прогресса, хотя его сиятельство высказал даже не все, что думал.