Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех пьес трилогии А. К. Толстой более других любил «Царя Федора Иоанновича». Действительно, именно этому «срединному» произведению, как оказалось, суждена долгая сценическая жизнь. Что же касается «Царя Бориса», эта пьеса благополучно прошла цензуру и была разрешена к представлению. Однако здесь можно поставить точку. Она почти не видела огней рампы, а если спектакли и были, то успеха они не имели. Вероятно, причина в том, что «Царь Борис» слишком тенденциозная пьеса скорее рупор авторских идей и по-настоящему глубоких характеров здесь нет.
Многотрудный опыт, обретённый при работе над своим главным творением, каким Толстой считал драматическую трилогию, он подытожил в послании к одному из самых близких и родственных ему по духу литераторов — Гончарову:
(«И. А. Гончарову». 1870)
Дух незабвенного Козьмы Пруткова никогда не покидал Алексея Толстого. Но со временем он всё больше стал обретать черты «музы пламенной сатиры». В окружающей действительности мало что могло нравиться поэту. Правящие верхи были ему хорошо известны, и он не верил, что косная, без признака энергии, бюрократия способна справиться с «взбаламученным морем», каким была пореформенная Россия. Но и молодые носители «новых идей», сделавшие своей профессией отрицание всех и вся, не внушали ему симпатии. А. К. Толстой не верил, что они — позитивные силы русского народа. Напротив, они представлялись ему накипью, неизбежной при бурно протекающем процессе общественного брожения. Именно эти «прогрессисты» в первую очередь стали мишенью его едкого стиха.
(«Боюсь людей передовых…». 1873)
Высказываясь по адресу своих противников, Алексей Толстой не жалел выражений. Он писал редактору «Вестника Европы» Михаилу Стасюлевичу 1 октября 1871 года: «У нашего нигилисма адвокатов довольно, и сам он пишет себе панегирики на все лады и противников своих бьёт на все корки… Он вовсе не дрянность, он глубокая язва. Отрицание религии, семейства, государства, собственности, искусства — это не только нечистота, — это чума, по крайней мере по моему убеждению. Он вовсе не забит и не робок, он торжествует в значительной части молодого поколения; а неверные, часто несправедливые, иногда и возмутительные меры, которые принимала против него администрация, нисколько не уменьшают уродливости и вреда его учения. Учение и пропаганда отрицания находят себе пристанище даже в таких журналах, которых редакторы их не исповедуют, как, например, в Вашем».
В этом же письме Толстой отвергает упрёк, что не дело крупному поэту реагировать на уродливые явления окружающего: «Вы говорите, что „большому таланту не следует выходить на борьбу с дрянностью ежедневной жизни и что это дело маленькой прессы“. Оставляя в стороне Ваш комплимент, я возражу Вам, что или с „дрянностью“ вообще не следует бороться, или если следует, то именно большому таланту, потому что маленький талант, будучи равносилен противнику, не в состоянии его одолеть, по крайней мере, не имеет тех шансов, которые имеет большой талант. Moliere[75] также боролся с разными дрянностями, но никому не приходит в голову находить, что он тем компрометировал свой талант».
Надо сказать, что в полемику с нигилистами в жизни и литературе Алексей Толстой вступил сравнительно поздно, когда своё слово уже сказали Иван Тургенев, Алексей Писемский, Николай Лесков. После таких монументальных произведений, как «Отцы и дети» Тургенева или «Некуда» Лескова, сравнительно небольшие стихотворения Толстого, казалось бы, вполне могли пройти незамеченными, но нетерпимость так называемой демократической критики была такова, что она не оставляла без внимания ни одного мало-мальски хлёсткого слова в сторону тех, кого было принято выставлять идеологами молодого поколения. Так, неожиданный резонанс получило стихотворение А. К. Толстого «Пантелей-целитель», где он возвращается как бы «на новый лад» к старинной народной песне из «Князя Серебряного»:
(«Пантелей-целитель». 1866)
Это стихотворение, напечатанное в девятом номере «Русского вестника» за 1866 год, сразу же сделало Алексея Толстого ретроградом на страницах прессы левого направления. Здесь любое упоминание о нём обязательно сопровождалось пояснением: «Автор Пантелея».