Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но вы не ответственны за то, что они делали и продолжают делать… Ради Бога, пан Павел, нельзя брать на себя такую ответственность.
— А я разве беру?! — воскликнул он. — Но все это не так просто. Вы прекрасно знаете, что я не несу ответственности, сто тысяч людей также это знают. А остальные? А все люди здесь? Я оттуда. Я один из них. Помните, пожалуйста, об этом. Это клеймо, которым я отмечен. Впрочем…
Он умолк, снял очки и начал старательно их протирать носовым платком.
— Что впрочем? — спросила она.
Он продолжал молча протирать очки.
— Договаривайте, Павел. О каком таком «впрочем» идет речь?
— А разве у вас, если уж совсем откровенно, призывая Бога в свидетели, разве у вас нет похожего ощущения? Ведь это не они выгнали вас, а Польша. Вы ведь так думаете.
— Вовсе нет! — возразила она, хоть и знала, что не говорит всей правды. Он прикоснулся пальцами к треснувшей скрипке, тронул лопнувшую струну. Если бы тогда, на авеню Клебер, внимательно глядя в глаза Павла и вслушиваясь в свой треснувший инструмент, помнила она о дне огромного страха, наутро после выхода из клетки Штуклера, если бы помнила полет тех птиц за окном, лицо доктора Корды, янтарные шторы в гостиной, вкус молока, которое пила, если бы тогда помнила она все то, что происходило, когда, уже одетая и наскоро причесанная, вернулась в гостиную, обращаясь к филологу-классику со словами: «Вы, пожалуйста, пока не уходите, как это мило, что вы проявляете заботу обо мне в такую минуту!» — а он, естественно, поспешно сел на ясеневое кресло, обитое салатовым дамастом, чтобы еще в течение четверти часа рассказывать о визите рикши, который принес ему известие о задержании пани Гостомской по абсурдному подозрению в семитском происхождении, если бы она обо всем этом помнила в кафе на авеню Клебер, то наверняка поняла бы ту простую истину, так, правда, никогда и не осознанную, поскольку совсем не помнила прошлого, помнила только его крупицы, фрагменты, подобные пятнам света, процеженным сквозь густую крону дерева, вот тогда поняла бы она банальную истину, что Штуклер вовсе не унизил ее, она ни на секунду не почувствовала себя тогда униженной, попранной, лишенной собственного достоинства, оскорбленной, потому что Штуклер хотел всего лишь убить ее, зато те, что спустя много лет пришли в кабинет и не разрешили ей взять папку с документами, отняли у нее нечто большее, чем жизнь, отняли право быть собой, право самоопределения.
Когда она вернулась в гостиную, за окном ворковал голубь. Так же, как на террасе кафе на авеню Клебер. Но на птиц она никогда не обращала внимания. Любила собак, кошек, а больше всего лошадей. Птицы существовали в воздухе, она ходила по земле. Не обращала внимания на птиц. Через четверть часа доктор Корда наконец ушел, а она снова легла в кровать. Быстро разделась, кое-как бросила платье и белье на стул и скользнула под одеяло. Заснула мгновенно, истерзанная страданием и опасением, что никогда уже больше не проснется. Ей снился Штуклер, идущий за гробом доктора Игнация Зайденмана. В похоронах участвовало много людей. Искала себя на этих похоронах, но ее нигде не было. Искала все более лихорадочно, испугавшись, что не провожает в последний путь собственного мужа, которого так любила. Наконец нашла Ирму. Штуклер держал ее под руку. Она говорила Штуклеру: «Меня зовут Гостомская, Мария Магдалена Гостомская, вдова офицера польской армии!» Штуклер ответил: «Мне ведь это известно, мы на похоронах вашего мужа… Неужели вы думаете, что я бы пришел на еврейские похороны?!» И все же то были похороны доктора Игнация Зайденмана. Потом она снова очутилась в клетке, а Штуклер кричал: «Вы обманули меня. Этот портсигар вас разоблачает. Пожалуйста, покажите правую ушную раковину!» У нее не было уха. На месте уха зияла кровоточащая рана.
Когда она наконец проснулась, был полдень. Долго лежала, глядя в потолок. Вновь преследовал ее тот же сон. Неужели я никогда не освобожусь? — думала она. Неужели никогда не найду покоя?
XXI
Судья Ромницкий улыбнулся и сказал:
— Какая здесь приятная прохлада.
Сестра Вероника ответила, что с той стороны, где огород, бывает иногда жарко, но стены монастыря массивны, они помнят очень давние времена, благодаря этому внутри обычно царит прохлада.
— Я привел того ребенка, — сказал судья и слегка погладил Йоасю по темной головке. — Как и договаривались.
— Понятно, пан судья, — сказала сестра и внимательно посмотрела на девочку. — Она немного темновата, — добавила она, чуть помолчав.
— Сегодня выбирать не приходится, сестра.
— Я не ставлю вопрос категорически, но вы сами понимаете.
— Сегодня люди понимают больше, чем следовало бы, — произнес судья тоном нравоучения и снова погладил Йоасю по головке. — Прелестная девчушка.
— Никогда нельзя терять надежду, пан судья.
— В соответствии с договоренностью матушка настоятельница уже получила некоторые средства, — сказал судья. — Война не будет длиться вечно. Впрочем, если возникнет необходимость, я всегда к вашим услугам.
— Речь не об этом, — возразила сестра Вероника. — Мы знаем свой долг, пан судья.
Теперь она погладила ребенка по голове.
— Так ее зовут Йоася, — сказала она. — Еще сегодня мы обучим ее молитве.
— Это может пригодиться, — сказал судья.
Сестра Вероника внимательно посмотрела на него.
— Она будет католическим ребенком, пан судья. Вы привели к нам не только ее тело, которое подстерегают ужасные страдания, но и заблудшую душу.
— А вы, сестра, считаете, что она уже успела заблудиться? Ей же всего четыре годика. Кто же здесь заблуждается?
— Понятно, наверное, что мы дадим ей католическое воспитание. Это наш долг перед ребенком. Ведь вы, пан судья, католик, так что мне нет нужды доказывать…
— Ну хорошо, — сказал судья Ромницкий и хотел уже закончить разговор, но внезапно в нем возникло чувство досады, вызванное двумя причинами. Что придется ему расстаться с этим милым, молчаливым ребенком. И что мучает его нечто важное, какое-то беспокойство или просто разочарование. И потому он сказал:
— Делайте, сестра, то, что считаете правильным. Но из этого ничего не получится.
— Из чего не получится?
— Из этого католицизма, сестра, — сказал судья и сам удивился тому, что в его голосе прозвучал оттенок злости, а возможно, даже и мстительности.
— Да что вы такое говорите, пан судья?! — сурово произнесла сестра Вероника.
— Тогда я вам кое-что скажу, сестра! Ну, задумайтесь сами хоть на минуту. Разве есть разные боги? Разве был то не единый и неизреченный Бог Всемогущий, который вывел нас из земли египетской, из дома неволи?! Тот самый, сестра, наш Господь Бог милостивый, тот, что явился Моисею в горящем кусте, взывал к Иакову, остановил нож Авраама над шеей Исаака. Это наш Бог, Создатель всех людей…
— Пан судья, да вспомните же о Спасителе! — воскликнула сестра.