Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только он очутился на улице, его охватил резкий холод, тот пронизывающий холод первых заморозков, которые за одну ночь уничтожают последние остатки лета.
Вдоль бульваров сыпал частый дождь больших желтых листьев, падавших с тихим и сухим шелестом. Из конца в конец широких проспектов, между фасадами домов, куда ни хватал взор, они падали и падали, словно все их стебли были только что срезаны с ветвей тонким и острым ледяным лезвием. Мостовые и тротуары, уже сплошь покрытые ими, стали за несколько часов похожи на лесные просеки в начале зимы. Эта мертвая листва шуршала под ногами и при порывах ветра сбивалась в волнообразные груды.
Стоял один из тех переходных дней, которыми кончается одно время года и начинается другое; эти дни напоены особой сладостью или печалью: печалью умирания или сладостью возрождающейся жизни.
Переступив порог восточной бани, Оливье ощутил в своем тоскующем сердце трепет удовольствия при мысли о тепле, которое сейчас, после этого уличного холода, согреет его тело.
Он торопливо разделся, обмотал вокруг талии легкую повязку, поданную банщиком, и скрылся за отворившейся перед ним обитой дверью.
Проходя по мавританской галерее, освещенной двумя восточными фонарями, он с трудом вдыхал удушливый, горячий воздух, которым, казалось, веяло от какой-то далекой печи. Курчавый, с лоснящимся торсом, мускулистый негр, в одной набедренной повязке, бросился вперед, поднял перед ним портьеру на другом конце галереи, и Бертен вошел в большое круглое высокое помещение жаркой бани, где царило безмолвие, почти такое же таинственное, как безмолвие храма. Сверху, из купола, сквозь трилистники цветных стекол, свет падал в огромный круглый зал, где пол был вымощен плитами, а стены покрыты пестрыми изразцами в арабском вкусе.
Полуголые мужчины всякого возраста молча расхаживали медленно и важно или, скрестив руки, сидели на мраморных скамеечках; некоторые тихо беседовали.
Воздух был так горяч, что уже при входе захватывало дух. Было что-то античное, что-то мистическое в этом живописном, круглом, как цирк, душном зале, где грелось человеческое тело, где сновали взад и вперед черные массажисты и медноногие мавры.
Раньше всего художник заметил графа де Ланда. Он расхаживал, как римский борец, гордо выставляя свою громадную грудь, скрестив на ней толстые руки. Завсегдатай бани, он чувствовал себя здесь, как любимец публики на сцене, и со знанием дела рассуждал о мускулатуре всех парижских силачей.
— Здравствуйте, Бертен, — сказал он.
Они обменялись рукопожатием. Ланда продолжал:
— Подходящая погода, чтобы попотеть, а?
— Да, великолепная.
— Вы видели Рокдиана? Он на той половине. Я вытащил его прямо из постели. О, посмотрите-ка на сию фигуру!
Мимо них проходил малорослый, кривоногий господин с дряблыми руками и тощими бедрами, и эти старые образцовые представители мужской породы с презрением улыбнулись.
Рокдиан, увидев художника, подошел к ним.
Усевшись на длинный мраморный стол, они принялись болтать, как в гостиной. Служители сновали туда и сюда, разнося напитки. Раздавались шлепки массажистов по голым телам и внезапный шум струи душа. Беспрерывный плеск воды доносился из всех углов обширного амфитеатра, наполняя его легким шорохом дождя.
Ежеминутно какой-нибудь новый посетитель раскланивался с тремя приятелями или подходил к ним пожать руку: толстый герцог Гариссон, низенький князь Эпилати, барон Флак и другие.
Вдруг Рокдиан сказал:
— А, Фарандаль!
Маркиз вошел, упираясь рукой в бедро, ступая с непринужденной самоуверенностью хорошо сложенного мужчины.
Ланда шепнул:
— Этот повеса — настоящий гладиатор!
Рокдиан обратился к Бертену:
— Правда, что он женится на дочери ваших друзей?
— Кажется, что так, — сказал художник.
Но при этом вопросе, заданном в присутствии этого человека в такую минуту, в таком месте, сердце Оливье содрогнулось от отчаяния и возмущения. Он мгновенно и с такой остротой ощутил всю ужасную реальность предстоящего, что несколько секунд преодолевал животное желание броситься на маркиза.
Затем он поднялся.
— Я устал, — сказал он. — Пойду на массаж,
Мимо проходил араб.
— Ахмет, ты свободен?
— Да, господин Бертен.
И художник поспешно ушел, чтобы избежать рукопожатия Фараидаля, который медленно обходил хаммам.
Бертен не провел и четверти часа в большом зале для отдыха, где было так тихо, где вдоль стен тянулись кабины с постелями, а посередине расстилался цветник из африканских растений и бил, рассыпаясь, фонтан. У него было ощущение, что за ним гонятся, что ему что-то угрожает, что вот-вот подойдет маркиз и придется протянуть ему руку и вести себя с ним по-дружески, в то время как хотелось бы его убить.
И вскоре художник опять очутился на бульваре, усеянном опавшими листьями. Они уже перестали осыпаться: последние были сорваны долго бушевавшей бурей. Красно-желтый ковер колыхался, двигался, волнообразно перекатывался с одного тротуара на другой под резкими порывами усиливавшегося ветра.
Вдруг по крышам пронесся какой-то рев, звериное рычание несущегося урагана; в то же время на бульвар обрушился яростный вихрь, налетевший, вероятно, от Мадлен.
Листья, все опавшие листья, поднялись при его приближении, точно ожидали его. Они бежали впереди него, сбивались в кучи, кружились, поднимались спиралью до самой кровли домов. Он гнал их, как стадо, как обезумевшее стадо, которое мчалось к заставам Парижа, к свободному небу предместий. И когда на подъеме у квартала Мальзерб густая туча листьев и пыли исчезла, мостовые и тротуары странно оголились и очистились, словно их подмели.
Бертен думал: «Что теперь будет со мною? Что мне делать? Куда идти?» Он ничего не мог решить и повернул домой.
Газетный киоск привлек его внимание, и он купил семь или восемь газет, надеясь, что этого чтения ему хватит на час-другой.
— Завтракаю дома, — сказал он входя.
И поднялся в свою мастерскую.
Однако, усевшись здесь, он почувствовал, что не в силах оставаться на месте: он весь был охвачен возбуждением, как взбесившийся зверь.
Он пробежал газеты, но они ни на минуту не развлекли его, и факты, о которых он читал, воспринимались лишь глазами, но не доходили до сознания. В середине одной заметки, которую он даже не старался понять, имя «Гильруа» заставило его вздрогнуть. Речь шла о заседании палаты, в которой граф произнес несколько слов.
Пробужденное этим именем внимание художника остановилось затем на имени знаменитого тенора Монрозэ, который в конце декабря должен был один-единственный раз выступить на сцене Большой оперы. По словам газеты, этот спектакль обещал быть великолепным музыкальным торжеством, так как тенор Монрозэ, покинувший Париж шесть лет назад, имел по всей Европе и в Америке небывалый успех; кроме того, вместе с ним собиралась выступить прославленная шведская певица Эльссон, которую Париж тоже не слышал уже лет пять!