Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На свиданиях этих ничего нельзя было передавать, разговор происходил на некотором расстоянии; офицер, конечно, следил за каждым словом и сейчас же останавливал, а иногда и прерывал самое свидание, если пришедшие пытались сообщить какие-либо политические новости. Но мы и так были в курсе их благодаря тайной «почте», которая была у нас (главным образом через нашего старосту Мазурина). Помню один забавный эпизод, который произошел на свидании. Ко мне пришли на этот раз не только мать и отец, но также и сестра со своей маленькой дочкой Таней, которой было тогда четыре года. Она, конечно, была моей любимицей и отвечала взаимностью дяде Оде, как она меня называла (она называла меня не дядя Володя, а дядя Одя).
И вдруг на этом свидании Таня обратилась с каким-то вопросом к жандармскому офицеру (у него была блестящая офицерская форма, серебряные погоны, аксельбанты!): «Дядя негодяй»… Можно себе представить общее наше смущение. Объяснялось это необычное обращение тем, что дома, разумеется, всех жандармов называли «негодяями». А Таня приняла это название по невинности, может быть, за имя собственное… К чести жандармского офицера, нужно сказать, что никакой истории он по этому поводу не поднял и даже не прервал свидания. Но Таня нас не только рассмешила – мы были смущены.
Весной следствие по моему делу было закончено – оно продолжалось всего лишь четыре месяца – и меня перевели в другую камеру (тоже одиночную, но окном на внутренний двор). Кроме того, теперь у меня были общие прогулки. Это было уже совсем другое положение. Я общался на прогулках с товарищами, мне удавалось, идя на прогулку, заглядывать даже к подследственным, я имел «телефон». «Телефоном» на нашем тюремном жаргоне называлась длинная веревка с какой-нибудь подвязанной на ее конце тяжестью. При некоторой ловкости можно было, описав в воздухе несколько больших кругов, закинуть веревку к соседу в сторону и даже вверх – сосед ловил веревку из своего окна; разумеется, можно было спустить веревку и прямо вниз. При помощи этих «телефонов» передавались записки и письма и особенно всякого рода литература, вплоть до революционной. Жители тюремных одиночек обычно усиленно переписываются друг с другом – часто это бывают дебаты и рассуждения на самые отвлеченные темы.
Бывает и дружественная, и даже любовная переписка: один этаж нашего большого корпуса был занят женскими камерами. Сидение в одиночках очень благоприятно для развития романтических чувств. Надзиратели смотрели обычно на наши «телефоны» сквозь пальцы и вмешивались лишь тогда, когда пользование «телефонами» становилось слишком уж интенсивным.
По вечерам Володя Мазурин вскарабкивался на свое окно – оно находилось наверху, выше женских камер, – и оттуда регулярно сообщал обо всех полученных им за день политических новостях. Для этого он делал систематическую сводку, как какое-нибудь заправское телеграфное агентство (главным образом он пользовался при этом великолепной и богатой хроникой «Права»). Иногда он пересыпал свои новости какими-нибудь шутками. В эти часы вся тюрьма замирала: слушали все, даже надзиратели. Это была своего рода ежедневная тюремная газета.
Таганская тюрьма выстроена в форме большого Т, и двор, на который выходили наши окна, был образован двумя корпусами под прямым углом. Поэтому было хорошо слышно в тех камерах, которые были расположены одна к другой под прямым углом, и плохо в тех, которые находились на одном и том же фасаде. Новости, которые сообщал Мазурин, повторялись поэтому дважды – один раз их оглашал он сам, затем их повторял кто-нибудь из товарищей, сидевших на другом фасаде. Все охотно переносили это неудобство – времени в тюрьме много! Иногда устраивались даже дебаты – чаще всего это были дебаты между социал-демократами и социалистами-революционерами по аграрному вопросу и террористической тактике. Настоящие дебаты с председателем, докладчиками и прениями сторон.
Не без удовольствия вспоминаю я об этом времени. Ведь сидела в тюрьме молодежь – веселая и жизнерадостная, готовая каждую минуту и пошутить, и посмеяться. К этому склонны были даже и те из этой молодежи, которым будущее сулило далекую ссылку, годы заключения, а то и каторгу. Для многих тюремное заключение было и настоящим университетом – здесь люди впервые, быть может, в своей жизни серьезно занимались, читали серьезные книги. Многие поэтому свои тюремные годы потом вспоминали даже с благодарностью. А сколько было среди заключенных интересных, даже замечательных людей – ведь не надо забывать, что жандармы своими арестами как бы снимали сливки, забирая в свои сети всех наиболее развитых, стоящих выше среднего уровня.
Это был настоящий отбор лучших. Как ни покажется это странным, в нашей тюремной жизни были и поэтические минуты, даже целые вечера. В числе тюремных сидельцев был студент Московского университета Аполлон Кругликов, пропагандист нашего комитета, обладатель прекрасного баритона. Родом он был из Красноярска, из Сибири. А как раз этажом ниже сидела его землячка, из того же Красноярска, Маруся Монюшко – хорошее сопрано. И они часто устраивали вдвоем настоящие концерты – пели дуэты из разных опер, романсы и народные русские песни. Вся тюрьма в эти минуты замирала и с наслаждением слушала прекрасное пение. Я совершенно не знаю судьбы Монюшко, что же касается Аполлона Кругликова, то судьба через тринадцать лет снова меня свела с ним уже в Сибири, когда я был членом правительства, а он – управляющим делами нашего правительства (он был юрист). Затем последовали новые злоключения: мы оба в 1918 году были арестованы адмиралом Колчаком. Меня – с товарищами – Колчак выслал за границу (в Китай), Аполлон после колчаковской тюрьмы оказался в тюрьме большевистской, где через год и умер от сыпного тифа, о чем я узнал, когда был уже в Париже. Судьба бросала нас по России, Сибири и Европе, но эти тюремные концерты во дворе Таганской тюрьмы несколько десятков лет тому назад я и сейчас помню.
В мае 1905 года моя судьба определилась. Жандармское следствие не могло найти против меня никаких улик – власти, конечно, знали обо мне все, что им было нужно (один только Азеф мог им многое обо мне рассказать!), но, кроме показаний провокаторов и наемных сыщиков, никаких доказательств и улик против меня в разрушении существующего порядка у них не было – судить меня не мог даже и царский