Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Значит, все же Господь наставит и поможет? Не я, не ты, а Он. Паша. Паша. Как ты могла? Воровски? Тайком?»
– …на стол или разводись, Михаил Александрович. Товарищ Лунин, – уловил он половину последней реплики Гунько. Впрочем, все было ясно. Партия требовала сохранить чистоту рядов. – А какая же чистота, если твоя жена, уважаемый товарищ, – идеологический противник? Тем более ты, уважаемый товарищ, не рядовой партиец, а работник среднего звена и даже не совсем среднего, а, пожалуй, повыше, потому что служишь делу партии на объекте, патронируемом партией, ударном и прославленном, – о нем еще стихи напишут, поэмы!
«Паша, Паша. Ты мне вчера подарила надежду. Я думал, морок прошел наконец, и ты вернулась ко мне навсегда. А ты лгала. Ты же никогда не лгала, Паша. Ты лгала, и потому Гунько сейчас торжествует. Ты предала меня, Паша».
– …важнее личной жизни. Понял ты, Лунин? Так иди и это… делай что говорят.
Гунько выдохся и махнул рукой в направлении двери. Михаил молча кивнул и ушел, с усилием передвигая ставшие ватными ноги. Он добрел до гостиницы, ничего вокруг себя не замечая. Заглянул в номер, где застал только Нинель, забавлявшую Олежку. По-новому взглянул на сына, не обнаружил в нем никаких изменений, вздохнул с облегчением и рассердился на себя: с чего бы Олежке меняться? Он сказал Нинели, что они, то есть женщины и Олежка, едут с Теркешем завтра с утра, а ему еще нужно будет задержаться по делам. Потом он отправился в коридор на подоконник – встречать жену.
Она летела к нему, сжимая в руках сумочку. Подбежала, мягко улыбнулась и потянулась навстречу. Но улыбка потухла, не успев разгореться, и она спросила, глядя в его невидящие глаза:
– Что-то случилось? Страшное?
– Страшное, – ответил он одними губами. – Страшное, – повторил он, ненавидя ее праведные глаза с опущенными, как на самых старых иконах, внешними уголками. Рука сама поднялась и нанесла удар. Она в боли и недоумении схватилась за щеку, не отрывая от него взгляда. Потом недоумение прошло – она поняла, она всегда понимала его без слов. Лицо ее застыло маской. Она опустила голову и тихой тенью поплыла к сыну.
* * *
Паша молчала со вчерашнего дня. Нинель сначала пыталась разговорить ее, но, поняв, что это бесполезно, перепугалась и сидела в углу «газика» нахохлившись, как сова в амбаре, запертая для подневольной ловли мышей. Она искоса поглядывала на Пашу, отслеживая изменения, но ничего не менялось: Прасковья с отсутствующим видом держала на руках притихшего Олежку и смотрела в затылок отчего-то надутому Теркешу и явно не видела его. Нинель боялась пошевелиться и даже вздохнуть, чтобы не помешать течению событий, происходящих в Пашином внутреннем мире, за внешней оцепеневшей оболочкой. Прасковья сейчас как никогда напоминала древнюю иконописную Богоматерь: лик ее не выступал над фоном – как бы уплощенный, он лежал вровень с ним. А взгляд, направленный вовнутрь, создавал ту самую обратную перспективу, что отгораживает от суетного внешнего мира.
Нинели вдруг показалось, что вокруг Паши ходит волнами светлое сияние, в котором теряются ее черты. Нинель сморгнула и поняла, что на самом-то деле ничего особенного, просто на фоне окошка, на фоне заснеженных пейзажей Пашин профиль кажется темнее, чем есть на самом деле, а мелькание за окном размывает ее черты.
Нинель решилась потревожить Пашино одиночество только тогда, когда они приехали в Ключики и остановились перед домом под старой пихтой. Она робко коснулась Пашиного локтя и тихо пролепетала:
– Паша. Пашенька, уже приехали.
– Да, – сказала незнакомым голосом очнувшаяся Прасковья.
– Пашенька, пойдем, – жалобно прогудела Нинель. – Давай я Олежку отнесу. У тебя руки-то небось затекли.
– Я сама, – отозвалась Паша тем же незнакомым голосом, – я все сама… сделаю. Спасибо, Нинель. Прощай.
– Пашка! – испугалась неведомо чего Нинель. – Пашка, я с тобой останусь! Ты. Ты знаешь что? Ты задурила. Вот! И тебе отдохнуть надо.
– Нинель, все хорошо. Чего ты всполошилась? Все хорошо и лучше не бывает. Белый день, весна скоро. Пихта вон уже не скрипит, как на морозе, – сок пошел. Я сейчас печку растоплю. Все хорошо, Нинель.
– Пашка, точно? – с подозрением спросила Нинель.
– Все хорошо, Нинель, – повторила Паша, улыбнулась бледной лунной улыбкой и пошла в дом. – Все хорошо, Нинель. Спасибо тебе.
– Пашка, ты не бери в голову. Мужики все такие. Ему хвост за что-то накрутили, вот и взбеленился, взбрыкнул, оторвался. Это у него как временное помешательство. Но вот увидишь: он уже сегодня в себя придет и явится налаживать отношения.
– Я знаю, Нинель. Ты езжай. Привет там всем, – торопила Прасковья. – Езжай и о плохом не думай. Со мной все будет хорошо. Как надо.
Нинель с Теркешем отбыли, а Паша вошла в дом, растопила печь. В полутьме, не откидывая занавесок, зажгла керосиновую лампу и стала ждать, когда хоть немного прогреется комната, чтобы переодеть и накормить извертевшегося Олежку. Затем она снова завернула ребенка в теплое одеяло и уложила в корзину, где хранился его немудреный гардероб, подсунула ему под бочок бутылочку со сцеженным молоком, метрику, погремушки и любимого обсосанного резинового попугая с пищалкой. Потом оделась, взяла корзину с задремавшим Олежкой, вышла за калитку и по пустой в этот сумеречный час улице направилась к церкви.
Служба уже закончилась, и в церкви никого не было, немногочисленные прихожане разошлись, оставив после себя несколько зажженных свечей перед почитаемой в Ключиках иконой Божьей Матери, которая имела название «Благодатное небо». Паша тоже любила эту икону. Она поставила на единственную скамью корзину с Олежкой, зажгла заранее припасенную свечку и постояла, глядя на Богоматерь, изображенную в полный рост.
Богоматерь в ниспадающем красном плаще поверх темно-синего расшитого платья, коронованная и с коронованным младенцем на руках, нечеловечески спокойная в своем торжестве, окружена была золотым сиянием. Сияние разлеталось ровными, нарядными золотыми пламенными языками в пределах огненно-красного овала, в который заключена была фигура Богоматери. За пределами пылающего овала, обведенного золотой границей, лежала златозвездная синь, глубокая и манящая.
Паша приложилась к иконе, осенила себя крестным знамением и бросилась из церкви почти бегом, не позволяя себе даже бросить взгляд на сына, который, просыпаясь, начинал кряхтеть в своей корзинке. Вбежав в дом, она схватила плотно закрытый жестяной бидон с керосином, стоявший в сенях, и, сорвав крышку, начала расплескивать керосин по дому. Остатки вылила прямо на себя. Потом безоглядно, не делая остановки в преступной своей работе, она смахнула со стола горевшую керосиновую лампу. Желтоватый искристый вихрь в один момент охватил Пашу, сразу же спалив одежду и волосы. Пламя побежало по дому и вскоре стало вырываться из окон мятущимися языками, красно-золотыми на фоне темной, почти черной, златозвездной синевы.
«Как холодно, холодно, какой жгучий мороз… зима… вечно…» – шептали в безумии обожженные губы.