Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Советский бюрократический хаос быстро парализовывал всю хозяйственную сферу, экономическая жизнь превращалась в жуткий, основанный на классовой доктрине военный коммунизм. И начинал действовать ленинский принцип: кто не работает на революцию, тот не ест.
А в Одессе тем временем прохлаждались войска Антанты, две французские и две греческие дивизии, полнокровные, кадровые, хорошо вооруженные. Двинься они на север – о каком нашествии большевиков могла бы идти речь? Но… приказа не было. В Версале Верховный Совет государств победителей все еще решал, вмешиваться ли в русские дела, и если да, то каким образом. Нужно ли помогать союзнице России, вынесшей на своих плечах основное военное бремя? Может, это не ее солдаты, срываясь с обледенелых скал и прокладывая туннели в снегу, брали штурмом твердыню Эрзерума? Не русские мужики распевали строем «Наши жены – пушки заряжены» на улицах Марселя и Парижа и за четыреста шагов поднимались в штыки, спасая благороднейшую галльскую нацию, а с нею и всю европейскую культуру?
Эх, союзники, союзники, братья французы! Что, забыли, как клялись в вечной дружбе, затягивали «Боже, царя храни», кричали в мегафоны с бортов дредноутов: «Vive la marine russe!» Коротка оказалась у вас память, видно, напрочь отшибло метровыми, в центнер с гаком, снарядами «Большой Берты».
Первым, кого Граевский встретил на привокзальной площади, был пьяный до неприличия пехотинец зуав. Веселый людоед в феске набекрень держался за плечо дешевой шлюшки, глазел по сторонам и белозубо скалился улыбкой идиота. Нос его то ли от выпитого, то ли от свежести утра цветом напоминал невызревший баклажан. На красных штанах зуава белели подозрительные пятна, наводящие на мысль о любви в положении стоя.
«А вот и союзнички, железный авангард». Сплюнув, Граевский закурил, без интереса огляделся и приступил к привычной уже процедуре обосновывания на новом месте – нанял лихача, проехался по магазинам и покатил в лучшую одесскую гостиницу «Лондонская».
Больше всего на свете ему хотелось сейчас вытянуться в ванне, плотно позавтракать и приложить голову к подушке – последние трое суток он провел в вагонном тамбуре в компании вшивых, озлобленных людей. Пролетка на резиновом ходу шла неслышно, гнедая звонко, размеренно, как метроном, считала булыжники, и Граевский, задремав, даже не заметил, как очутился у подъезда «Лондонской». Однако свободных мест не оказалось.
– Рад бы услужить, господин хороший, но – полным полна коробочка. – Управляющий, тощий проныра с внешностью хорька, жадно глянул на двадцатифунтовую бумажку, проглотил слюну, нехотя отвел глаза. – Вавилонское столпотворение-с. Попробуйте в «Бристоле», здесь недалеко.
Хитрое лицо его выразило безудержную скорбь, видимо, свободных мест и в самом деле не было.
– Ладно, «Бристоль» так «Бристоль». – Граевский был зверски голоден и совсем не тщеславен.
Сняв за взятку двухкомнатный люкс, он велел прислуге приготовить ванну, сбросил липнущее к телу белье и со звериным наслаждением окунулся в пузырящуюся, пахнущую миндалем воду. Вымылся до покраснения кожи, заказал в номер водки, ветчины, паштетов и икры, наелся до отвала и вытянулся на крахмальных простынях. Кто это сказал, что вредно спать на полный желудок? Потрястись бы ему денек-другой с подведенным брюхом на вагонных сцепках.
Проснулся Граевский на следующий день после полудня в прекрасном настроении и с большим желанием подкрепиться. Быстро привел себя в порядок, основательно то ли поздно позавтракал, то ли рано пообедал и сытый, умиротворенный, в английском пальто и котиковой шапке неспешно двинулся на променад.
Ржавое зимнее солнце не грело, каштаны без листвы казались обгоревшими скелетами, ветер с моря носил по мостовой обрывки прокламаций, газет и прочую бумажную мишуру. И всюду столь знакомые Граевскому постреволюционные типажи: громогласные помещики-идеалисты, называющие войну заварухой и пребывающие, несмотря ни на что, в плену розовых иллюзий; верткие, иссиня-бритые дельцы в шевиотовых костюмах и тяжелых, на чернобурках, шубах; отставные генералы, любители покушать, полнокровные, знающие абсолютно все, отличающиеся здоровьем и солдафонской тупостью; бойкие, неунывающие журналисты, ужами пробирающиеся сквозь толпу; страшные, мертвоглазые люди в галифе, привыкшие хвататься за наган по любому поводу. Растерянные женщины в заштопанных чулках с одной лишь только видимостью прежней неприступности; великосветские кокотки в собольих палантинах, подчеркивающие свою значимость мехами и брильянтами; худенькие, стриженные под мальчиков актриски кабаре, – иной нет еще и восемнадцати, а уже горестные морщинки в углах губ и в потухших глазах – пустынька. Несостоявшиеся жены, невесты без женихов, соломенные вдовы, разочарованные, искушенные, оглушающие себя спиртом и кокаином.
В прошлом – другая жизнь, нереальная, похожая на сказку, сегодня – стирка бельеца в ржавом рукомойнике, грубые мужские пальцы, запахи портянок, пота, чеснока и перегара, а в будущее лучше и вовсе не заглядывать, оно как страшный, непробудный сон. Теплушки, голод, смерть, грязные кровати, разделяемые черт знает с кем за доллары, фунты, гетманские карбованцы, деникинские «колокольчики». Ниже, ниже, на самое дно бурлящей человеческой клоаки.
Увидел Граевский на одесских улицах и новых персонажей российской драмы – рослых англичан с непроницаемо каменными лицами, хохочущих французов в шапочках со смешными помпонами, чернявых греков в защитных юбках и красных колпаках с кистями. Эти держались с видом триумфаторов, представителей высшей европейской культуры, проложивших, наконец, азиатам путь к новой счастливой жизни. Ах, как посматривали на них уставшие от революции дамы с Дерибасовской!
«Лягушатники вонючие. Что, забыли Седан?» Презрительно усмехнувшись, Граевский закурил, свернул на Екатерининскую и неторопливо зашагал к морю. Подошвы его ботинок давили окурки и подсолнечную лузгу – семечками, папиросами, длинными конфетами в глянцевых бумажках лоточники торговали на каждом углу.
Скоро он вышел на набережную и, задержавшись у памятника Дюку, державным жестом указующего вдаль, глянул на море, на подозрительные пески Пересыпи, на длинную полоску мола, за которым на открытом рейде лежали серыми утюгами дредноуты. Из корабельных труб курились черные дымки, круто завиваясь, таяли в высоком небе.
«Эти даром жечь уголь не станут, поживу чуют, сдерут с России последнюю рубаху». Поеживаясь на ветру, Граевский тяжело вздохнул и, любопытства ради, стал спускаться по герцогской лестнице – в Одессе он был впервые.
Стылое неласковое море влажно терлось об осклизлый парапет, волны покачивали мусор, пенную накипь, щепки, мазутные пятна, бумажную дребедень. Остро пахло водорослями, углем, гниющими отбросами, чайки, пронзительно крича, выхватывали из воды лакомые кусочки. Черное море казалось серым от грязи.
В порту Граевский надолго не задержался – с новизной ощущений не вышло. Подобное он видел много раз – расхристанные часовые у грязно выбеленных складов, длинные составы товарняка, залежи мусора меж железнодорожных путей, стаи одичавших псов, роющихся среди отбросов.