Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, и не собрать. – Тенишев смотрит в глаза Анны и думает: ошибся Даня, не тает снежный шарик, и дуть он на него не будет – какие смешные и глупые слова…
Дома Тенишев еще выпивает с отцом и улыбается тому, что Анна грозит ему при этом пальцем, смотрит на картину – так похож скрытый за воротами дом на этот, в котором они находятся сейчас, и ветки яблони неотличимы от тех, которые он видел еще в детстве из окна своей комнаты.
Он чувствует, что время, на которое они приехали сюда, достигло своей середины и уже качнулось вперед, к своему завершению.
Перед отъездом он сидит в своей комнате, глядя в окно и слушая неразличимые слова разговора матери с Анной в передней комнате, потом появляется Анна, они выходят на улицу, и во всем, на что падает взгляд, чувствуется ответное настроение прощания.
На крыльце мать целует его и Анну и говорит:
– Берегите друг друга.
Тенишев улыбается – никогда мать не боялась, что ее слова покажутся напыщенными. Он часто оглядывается, сбиваясь с тропинки в снег. Есть такая примета: чтобы вернуться, уезжая из дома, надо обязательно оглядываться. Отец провожает их до шоссе, где останавливается первая же попутная машина.
Тенишев смотрел на дорогу, будто пропускал через себя бегущее время. Он думал о том, что несколько дней, проведенные им в своем доме, никогда не станут воспоминаниями. Последнее возвращение домой, вызываемое в памяти, навсегда останется настоящим временем.
Тенишев теснее придвинулся к Анне, она взглянула на него, спрашивая глазами: что ты?
«Ничего, – подумал Тенишев, – ничего, мы едем. Только почему-то не хочется сказать – возвращаемся. В дороге принадлежишь сразу двум точкам, между которыми движешься».
Они с трудом взяли билеты на поезд, он был заполнен до отказа, и всю дорогу, рядом с людьми, они не разговаривали. Ночью, лежа на второй полке, Тенишев протянул руку – полка Анны была напротив, и они долго так лежали, сцепив руки над безмятежным чьим-то дыханием внизу.
– Ты не жалеешь, что поехала со мной? – спросил Тенишев уже в Москве, когда они прощались с Анной в ее квартире.
Она улыбнулась:
– Ты все-таки иногда говоришь глупости. Ночью, в поезде, я думала: неужели я больше никогда не приеду в твою деревню? Хотела, как только приедем в Москву, в первый же день, написать твой дом – каким запомнила, но поняла, что не смогу. Я не хочу ничего изменить.
В своей комнате на столе Тенишев увидел вчерашнюю записку от Андрея. Тот извинялся, что не дождался приезда Тенишева и прекратил дворницкий труд из-за внезапной и полнейшей занятости. Тенишев отнес в дворницкую две бутылки водки, еду, которую мать готовила еще в дорогу, и подобревшие дворники разрешили ему еще пару дней отдохнуть с дороги, если не будет снегопада.
Целый день Тенишев перебирал старые рассказы, выстраивая сборник, и ему показалось, что вместе с правкой и перепечаткой недели через две он сможет отнести в издательство готовую рукопись.
Эта многодневная одинаковая работа увлекла его. Ему нравилось, что и Анна радовалась, когда он, подчиняясь ее уговорам, отдавал ей перепечатать маленькие рассказы – остальные печатала за небольшую плату машинистка в институте. Ему нравилось, что Анна, когда они вечерами гуляли по улицам, не высказывала оценок – просто говорила: «Я все сделала», – брала его под руку, прижималась к нему на мгновение. Он чувствовал в этом жесте ее одобрение, восхищение и слабел от счастья, что она любит не только его самого, но и то, что он делает, написанные им слова, которые он словно через ее взгляд вдруг увидел существующими на самом деле.
Когда рукопись была готова, Тенишев отнес ее в издательство. И положил папку на стол перед редактором, о котором ему говорил Панин.
– Будем читать, – услышал он, – будем читать. Правда, я говорил вашему мэтру об одной, так сказать, вакансии. И поспешил дать добро одной рукописи, уже полученной из его семинара. Поспешил, поспешил. Как-то не подумал, что будет выбор. Вы ведь из одного семинара? – и редактор назвал фамилию Андрея.
– Да, у него замечательные рассказы, – сказал Тенишев и взял обратно свою папку.
– Вы не оставляете рукопись? – обрадовался редактор. – Знаете, я понимаю: есть такие моменты спешки, аврала, а в нашем деле спешить нельзя. Лучше довести все до конца, чтобы, как говорится, ни убавить, ни прибавить. А я буду ждать, когда вы принесете эту папку, сунете мне ее в руки и скажете: все, я уверен на сто процентов, и ни шагу назад. Договорились?
Тенишев кивнул, попрощался и вышел.
Обиды не было. Разве он ожидал, что его встретят с распростертыми объятиями, вырвут из рук папку с рукописью? Нет, конечно. Разве его опередили? Но он не один в семинаре, и если Панин договорился о нормальном прохождении рукописи одного из своих учеников, совсем не значит, что это должна быть именно его рукопись.
В душе ныла слабая досада на неожиданное столкновение того счастливого времени, когда он готовил рукопись, и сегодняшнего разговора с редактором. То время как будто стало потерянным, потому что радость работы вдруг оказалась похожей на глупую надежду, которую вселяет купленный случайно лотерейный билет. Лучше бы он жил спокойно после возвращения из дома, продолжал думать и писать, а не занимался каким-то действительно поспешным подведением итогов – вот это выглядело досадной ошибкой, словно обманул сам себя.
ЦДЛ был рядом. Тенишев усмехнулся: вот путь, протоптанный тысячами ног, от издательства до буфета. Он сел в углу за столик, за которым когда-то сидели с Анной, потом, оставив сумку, вдруг показавшуюся ненужной, подошел к стойке.
Тенишев опьянел легко и быстро, будто стремился к этому состоянию и остановился в нем. Он думал о том, что, в сущности, в жизни есть много хорошего, думал про Анну, про счастье вопреки – почему-то все повторяя про себя это сочетание слов: счастье вопреки. И оно казалось единственно возможным и правильным.
«Почему я никогда не знал, что первое слово невозможно без второго, – думал Тенишев словами, которые ему казались ясными и умными, как будто он слышал их от самого мудрого в мире человека».
Подходили люди, спрашивали разрешения присесть за столик, выпивали, разговаривали между собой, и Тенишев не вмешивался в их разговор. Здесь было так принято: если человек хотел поговорить – его принимали в разговор, если сидел молча – на него не обращали внимания.
Шло время, которого Тенишев не замечал. Ему вдруг стало казаться, что рукопись, лежащая в сумке, действительно не готова: в ней не было той самой полноты, которая ощущается, когда к целому прибавляется единица. Он стал бояться, что, протрезвев, забудет эту мысль, казавшуюся ему сейчас внезапным озарением, и он повторял и повторял ее про себя, словно ходил туда и обратно по одному и тому же месту. Тенишев понимал, что хочет развеять повисшее над ним облако, в котором застыли слова: «Об этом нельзя написать», – и недостающий рассказ должен быть как раз о самом невыразимом, о слиянии обыденности и невидимых чувств, и он уже знал, что этот рассказ будет связан с Анной, и даже не с ней, а с предчувствием ее, которое было в нем всегда. Он любил ее всю жизнь, еще не зная, что она существует на самом деле – это и был тот невидимый мир, который обозначался словами: «Об этом нельзя написать».