Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже обреченные на мученическую смерть, народные герои Переца следуют своей совести, а не Моисееву закону. Талмуд предписывает, что еврей должен предпочесть смерть, только если его принуждают публично совершить убийство, прелюбодеяние или поклониться идолам (Вавилонский Талмуд, Сангедрин 64). Но в Драй матонес («Трех дарах»), самой известной из переработанных Перецем народных сказок, еврей умирает, чтобы сохранить мешочек со святой землей Израиля, еврейка защищает свою скромность даже в момент гибели, когда ее волочит по земле конь, а еще один еврей дважды проходит сквозь строй, лишь бы не оскорбить Бога. Окровавленный мешочек с землей, булавка и ермолка символизируют собой «национальные, моральные и религиозные основы еврейской жизни», именно в этом порядке, и каждый эпизод восходит к более ранним источникам, хотя вместе они демонстрируют полное пренебрежение к галахическим установлениям. Герои Переца, действуя в одиночестве или публично, с радостью отдают жизнь, чтобы сохранить чистоту собственной души77.
Перец рассказывает историю о тройном мученичестве с такой точностью и драматическим накалом, чтобы подать описываемые события как абсолютно нормативные и от этого более страшные, чем в любой сказке о старых временах. Уникальность повествования состоит в том, что этот, казалось бы, универсальный кодекс индивидуального поведения компенсируется кодексом метафизического беспорядка. Рамочный сюжет к рассказу о праведниках — это рассказ о бедной еврейской душе, застрявшей между небом и землей, потому что там, «в земной жизни» она часто не различала добро и зло. Да и на небесах тоже нет слепого правосудия. Столь же продажный, как любое подобное учреждение на земле, небесный трибунал можно подкупить тремя необычными дарами. Так что странствующая душа отправляется на поиски невероятного человеческого самопожертвования, чтобы выхлопотать помилование у продажного суда.
Иными словами, вся эта история иллюзорна. Рамка, которая вроде бы должна устанавливать истинную иерархию (рай и ад, грешник и праведник), вместо этого представляет собой сумеречную в моральном и экзистенциальном отношении зону. Если на небесах царит неопределенность, то как же странствующая душа добьется избавления? И если избавление всего мира зависит от коллективного или индивидуального самопожертвования (как становится ясно из намеков рассказчика, разбросанных по всему тексту), как могут отдельные элементы повлиять на переменчивое целое?
Нотку злободневности в эту дилемму добавляет политический кризис, который вдохновил Переца на написание рассказа: Кишиневский погром 1903 г., во время которого сорок девять евреев были убиты и сотни других ранены. «Кишиневские мученики» стали камнем преткновения для еврейских политических сил, и кишиневские события породили бурную реакцию — в России и за ее пределами, в литературе и в жизни. Если рая нет и единственная сфера, где возможен духовный рост, — «здесь, на земле», где все идет своим чередом, тогда индивидуальный героизм не имеет совокупного эффекта в глобальных пределах человеческой заурядности. Но если современная душа, вне зависимости от того, в каком порочном нравственном пространстве она обитает и насколько прогнили религиозные основы, на которых она зиждется, периодически способна возвыситься до примеров истинного нравственного мужества, тогда, возможно, где-то все-таки есть надежда. Изящно допускающий двоякое толкование финал должен был бы склонить чашу весов, но окончательный вердикт не вынесен. «Дары замечательные, — восклицают наконец праведники в раю, — красивые, но бесполезные» [букв. — «Конечно, они абсолютно бесполезны, но на вид само совершенство!» — Прим. пер.]78.
Большинство читателей не заметило иронии в рассказе, истолковав его как хвалу мученичеству — так же, как постоянно неверно читали «Каббалистов» и «Бонцю-молчальника». Проблема с «Каббалистами», по-видимому, кроется в самом авторе, который обратился к мистицизму как к возможному способу достижения совершенства, но общество, которое позволяло своим мистикам умирать, отвергло его. Что же касается «Бонци», то, возможно, пацифистский идеал, превративший его в героя, слишком уж ослаб или же революционные настроения еще были чересчур новы. А в случае с «Тремя дарами» кажется очевидным, что архетип мученичества был устойчив к бурлеску — если вообще Перец имел в виду именно это. После Кишиневского погрома идишским читателям пришлось столкнуться с невиданными ранее испытаниями коллективной воли, и им необходимы были новые тексты, которые помогли бы им справиться со страданиями. Поэтому рассказ Переца оказался таким нужным, особенно во время Холокоста. Дина Абрамович, старший библиотекарь института ИБО, вспоминает, что в Виленском гетто в этом рассказе видели призыв к оружию.
Ирония требует читательской аудитории, которая в достаточной степени уверена в собственной идентичности, чтобы подшучивать над собой. Такую аудиторию представляли собой читатели светской прессы на идише и иврите. И лучшим временем в году, чтобы возбудить их любопытство, были именно несколько дней перед главным еврейским праздником. Читатели, возможно, не отмечали сам праздник, но они любили читать о том, как его праздновали когда-то, в том допотопном штетле, где каждый нищий был переодетым Илией.
Сюжеты знакомы, как и сами праздники: назидательные истории, в которых герой или героиня подвергался испытаниям, после чего получал награду или наказание. Некоторые сюжеты знакомы до такой степени, что даже сами персонажи заранее знают, что произойдет дальше. В рассказе «За понюшку табаку» (1906) в роли искусителя выступает воплощенное Зло, сам Сатана, оснащенный бесовскими атрибутами и окруженный «адовыми прислужниками»79. Декадентствующий, флегматичный и скептически настроенный Нечистый решил поискать человека, который умрет абсолютно безгрешным. Он посылает Всемогущему донесение, полное библейских цитат, и получает в ответ следующее распоряжение: «Смотри “Иова”, глава первая», что означает, можешь делать с избранной жертвой все, что угодно, «только жизнь его сбереги». Выясняется, что легендарный хелмский раввин действительно словно скроен по образцу злосчастного Иова. Но это не имеет значения — работа должна быть выполнена, и целая армия чертей дерется за то, чтобы получить назначение.
Не хуже противника подкованный в еврейском законе и традиции, хелмский раввин с легкостью преодолевает первое искушение, посланное ему в ясный летний день, когда в город врывается богач; и второе искушение деньгами, являющееся осенним днем под видом нищего; и, наконец, извечное сексуальное искушение. Когда Лилит появляется перед раввином в образе молодой еврейской девушки, пришедшей с ритуальным вопросом, тот настолько погружен в молитву,