Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дайана остановила «родстер», и дальше они пошли пешком. Пахло бедой. Причем бедой недавней, незажившей, саднящей. От этого коченели руки, не хотелось идти, пробираться через завалы, страшась смотреть под ноги. Хотелось сесть, может быть, выпить... Да все что угодно, только бы оттянуть момент, когда нужно будет войти под этот дырявый купол, подняться на сцену — там ведь должно быть какое-то подобие сцены — и играть. Для кого? Что?
— Вот ты какая, Атлантида, как сказал один шкипер, когда его топили в унитазе! — пошутил было Мышонок. Вышло не смешно, и все же кто-то коротко засмеялся, так, чтобы поддержать шутника. Старается ведь человек.
— Вот что, Мышонок, доставай-ка флягу, — Лабух покосился на товарищей. Не хотелось, ах как не хотелось проявлять слабость, но сейчас это ничего не значило.
— Какую такую флягу? — Мышонок недоуменно посмотрел на Лабуха, потом понял, просиял, вытащил спирт и все-таки спросил: — Может быть, не надо?
Они молча, как перед дальней дорогой, передавая флягу по кругу, выпили по глотку жгучего спирта, запив водой из припасенной Мышонком же бутыли, помолчали немного и пошли дальше.
Смятые стены Аквапарка надвинулись на них! Казалось, музыканты вступили в огромную детскую комнату с разбросанными там и сям игрушками. Только этот беспорядок был не таким, какой, бывает, устаивают заигравшиеся дети. Вовсе нет. Здесь побывали насмерть заигравшиеся взрослые. Лабух подумал, что собравшиеся здесь музыканты сами похожи на детские игрушки. Пока что несломанные.
Бывает ведь, что детям приносят игрушки тогда, когда они уже не могут в них играть. Существует такой обычай. И теперь пестрые, яркие фигурки, такие новенькие и аккуратные среди обломков и покосившихся стен, не понимали, зачем они здесь? И в самом деле, где уж игрушкам понять запоздалые порывы взрослых.
Здесь собрались почти все. Рафка Хендрикс со своей знаменитой снайперской гитарой. Непривычно молчаливый, какой-то строгий, можно даже сказать «готический», Густав. И Филя, чьи пестрые одежды странно гармонировали с разноцветным хламом, устилавшим пол огромного холла с выбитыми панорамными окнами. Джемы на этот раз вырядились в полосатые костюмы и смешные соломенные шляпы-канотье. Тут и там мелькали плисовые шаровары, онучи и лапти народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг.
Металлисты оставили своих четырех и двухтактных зверей где-то поблизости и теперь стояли странно тихим кружком возле заваленного разноцветным окрошечным хламом и какими-то пластмассовыми трубами сухого бассейна. Ржавый что-то вполголоса говорил Бей-Болту и Дарксайду, а те, опять же тихо, что само по себе было необычным, слушали. Увидев Лабуха с товарищами, металлисты дружески помахали, но никто не заорал, никто не побежал навстречу с банкой пива.
В дальнем углу замусоренного помещения расположились подворотники. Они сидели кружком на корточках и сосредоточенно настраивали свои чиненные-перечиненные после сотен драк семиструнки. Один из подворотников повторял нараспев: «Ка-пи-тан, слушай сюда, чурек немытый, ка-пи-тан! Ре-си-соль...» «Чурек немытый» послушно кивал круглой, коротко стриженой головой, дергал струны своего «струмента» и подкручивал сломанный колок плоскогубцами.
Классики, похожие в своих костюмах на пингвинов, выстроились в ряд чуть ли не посреди зала и внимательно слушали Дирижера — невысокого хрупкого человечка с палочкой в руках. Дирижера Лабух видел вообще впервые, хотя наслышан был о нем достаточно. Рассказывали, что дирижер мог управлять не только оркестром, но и всем, чем угодно, даже диким рынком. Еще говорили, что классики могли бы справиться и с подворотниками, и с попсой, с клятыми, и, может быть, даже с самими глухарями. Только вот их вера не позволяла им делать ничего такого. Что это за вера и почему классики были беззащитны на улицах Старого и Нового Городов, Лабух не понимал, но знал, что классиков становится все меньше и меньше. Не раз и не два Лабух отбивал какого-нибудь растяпу с потертым футляром для скрипки в тонких длиннопалых руках от кучки раздухарившихся гопников. Классик, как правило, тихо благодарил за помощь и уходил. Все попытки расспросить его о чем-либо натыкались на вежливое, но непробиваемое молчание.
Здесь были барды — не один, а несколько, они стояли небольшой группкой около скрученной пластмассовой пальмы с обугленными листьями и тихонько переговаривались о чем-то своем. В кружок бардов неожиданно затесался какой-то кантри-бой, уже старый, седоволосый, с пегой косичкой, торчащей из-под ковбойской шляпы с обтрепанными полями. За спиной у кантри-боя болталось блестящее боевое банджо. Лабух впервые заметил, что кантри, несмотря на утыканную зубами койота шляпу и вычурные рубахи, очень похожи на бардов. Только вот инструменты у кантри были все-таки боевые, снаряженные по всем правилам, с полными барабанами крупнокалиберных патронов или подствольными магазинами, перезаряжаемыми рывком рычага, вмонтированного в почти прямоугольный кузов отделанной перламутром гитары с длинным грифом.
Кто-то из рокеров, а, может быть, из попсы — Лабух не понял, трудно различить, когда все так серьезны, — тихо сказал: «Барды попытаются наиграть нам возвращение, но они не уверены. Кантрики могут отправить только своих, да еще дикси, вон их старший, с бардами разговаривает».
— Так кому играем, братва? — Мышонок крутил головой, высматривая знакомых, наконец углядел Рафку, подбежал к нему и снова спросил: — Для кого концерт? Кто заказал музыку? Кто нынче именинник?
Рафка повернул к нему курносое лицо и тихо сказал:
— Детям, детям играем, Мышонок. А я ведь и не умею детям играть, никогда не пробовал... Точнее, я играл детям, только они всерьез считали себя взрослыми. А эти так и остаются детьми.
Лабух уже понял, что это не простой концерт и публика здесь, в Атлантиде, соберется сегодня необычная.
Значит, сегодня им предстоит играть для детей. Что это за дети, которые соберутся на концерт в разрушенном аквапарке, можно было только догадываться. Но если музпехи пропустили сюда целую концертную бригаду боевых музыкантов, причем не просто пропустили, а, можно сказать, сопроводили до дверей и чуть ли не честь отдали, то, стало быть, это не простые дети.
И тут Лабух понял. Эти дети так и останутся детьми, они никогда не пройдут тест на глушилки. Никто из них не станет ни добропорядочным глухарем, ни вольным боевым музыкантом, ни кантри-боем, ни классиком, ни даже подворотником. Этих детей еще не сумела разъединить жизнь, потому что раньше их успела объединить смерть.
«А я ведь тоже никогда не играл для детей, — тоскливо подумал Лабух, — и никто из нас не играл. Мы все пытались что-то сказать своей музыкой, мы искали понимания и находили его. Мы чувствуем души взрослых людей, мы лукаво окликаем их память, угадывая имена и знаки. Нам отзываются голоса из их прошлого. Так, собственно, и создается музыка. Для музыки, как и для любви, нужны двое — музыкант и слушатель. И чтобы они были хоть чуть-чуть похожи. А разве мы похожи на детей, которые никогда не повзрослеют, да еще и знают это? Впрочем, что это я? Вроде бы после филириков мне уже ничего не страшно».