Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я скользил в своих мыслях, чувствуя еще большую, чем прежде, потребность отыскать причину подобного блаженства, той неизбежности, с какой оно мной овладело, потребность осуществить, наконец, попытку, когда-то давно мной отложенную на потом. Ибо я смутно угадывал ее, эту причину, сравнивая различные блаженные ощущения, которые имели столько общего, что я понимал: стук ложечки о тарелку, неровность плит, вкус мадленки я осознаю одновременно и в настоящий момент, и в давнюю минуту, только потом прошлое начинало посягать на настоящее, заставляя меня сомневаться, в прошлом или настоящем я нахожусь; на самом деле то существо, что наслаждалось тогда во мне этим впечатлением, наслаждалось им в том пространстве, что являлось общим для прошедшего дня и дня настоящего, то есть во вневременном, и само это существо появлялось лишь тогда, когда благодаря этой идентичности прошлого и настоящего оно оказывалось в единственном месте, где только и могло находиться, наслаждаться сущностью вещей, то есть вне времени. Это объясняло, почему тревога по поводу смерти мгновенно отпустила меня как раз в тот момент, когда я бессознательно вспомнил вкус маленькой мадленки, потому что именно в это самое мгновение существо, каким я тогда являлся, было вневременным существом, следовательно, его нисколько не заботили превратности будущего. Оно жило лишь сущностью вещей и не могло уловить ее в настоящем, где воображение не участвует в игре, а значит, чувства не способны представить ему эту сущность; само будущее, к которому устремлено действие, нам в нем отказано. Это самое существо появлялось и проявлялось во мне лишь вне всякого действия, вне непосредственной радости, каждый раз, когда таинственное волшебство сходства выхватывало меня из настоящего. Оно лишь одно было властно возвратить мне прошедшие дни, утраченное время, перед которыми усилия моей памяти и разума всегда оказывались бесплодны.
И возможно, если только что я и счел, что Бергот был не прав, говоря о радостях духовной жизни, так это потому, что в тот самый момент «духовной жизнью» я называл логические рассуждения, в действительности ничего общего не имеющие ни с ней, ни с тем, что существовало во мне в этот момент, — точно так же я счел этот мир и эту жизнь скучными потому лишь только, что вздумал судить о них по не-истинным воспоминаниям, в то время как теперь я чувствовал в себе такую жадность жить, которую только что трижды пробудило во мне истинное мгновение прошлого.
Всего лишь мгновение прошлого? Должно быть, гораздо больше — нечто такое, что, будучи присуще одновременно и прошлому и настоящему, было гораздо более значимо, чем и то и другое. Сколько раз в течение всей моей жизни реальность разочаровывала меня, потому что в тот момент, когда я воспринимал ее, воображение, будучи единственным моим органом восприятия красоты, никак не могло с ней соотнестись в силу непреложного закона, гласящего, что невозможно представить себе то, чего не существует. И вот внезапно действие этого сурового закона оказалось нейтрализовано, устранено чудодейственной уловкой природы, заставившей одно и то же ощущение — стук ложки и молотка, одинаковое название книги — сверкнуть одновременно и в прошлом, что позволило моему воображению насладиться им, и в настоящем, когда воздействие на мои органы слуха и осязания добавило к грезам воображения то, чего они обычно лишены: идею существования — и благодаря этой уловке позволило моему существу получить, выделить, зафиксировать — хотя бы на длительность вспышки — то, что оно обычно никогда не воспринимает: немного чистого времени. То существо, что возродилось во мне, когда, охваченный счастливым трепетом, я услышал звук, напоминающий и звяканье ложки о тарелку, и стук молотка об обод колеса, ощутил одновременно и неровные камни во дворе особняка Германтов, и неровные плиты часовни Святого Марка, и т. д., живет лишь сущностью вещей и в ней одной находит и пищу, и наслаждение. Оно изнемогало, наблюдая настоящее, где были бессильны чувства, оглядываясь на прошлое, которое иссушил разум, ожидая будущее, которое воля составляла из фрагментов настоящего и прошлого, лишив их реальных черт и оставив от них лишь то, что отвечает цели утилитарной, человеческой и только, которую сама она им предназначила. Но какой-нибудь звук, какой-нибудь запах, однажды уже услышанный и почувствованный, — и вот они вновь, одновременно в настоящем и прошлом, оказываются реальны, но не существующи, идеальны, но не абстрактны, и вот неизменная, но обычно скрытая сущность вещей оказывается высвобождена, и наше истинное «я», которое порой давно уже кажется умершим, а на самом деле все-таки нет, вдруг пробуждается, оживает, вкусив небесной пищи, принесенной ему. Минута, освободившаяся от власти времени, пробудила в нас человека, освободившегося от власти времени. И нет сомнений, что человек этот уверен в своем счастье, хотя объективно во вкусе обыкновенной мадленки нет ничего такого, что могло бы стать причиной этого счастья, нет сомнений, что слово «смерть» не имеет для него никакого смысла: ему, существующему вне времени, что ему бояться будущего?
Но эта иллюзия, этот оптический — или какой еще — обман, явивший мне одно мгновение прошлого, несовместимого с настоящим, такая иллюзия не могла длиться долго. Можно, конечно, пытаться продлить образы, возникающие в памяти, и это потребует от нас не больше усилий, чем если бы мы просто перелистывали книжку с картинками. Так когда-то, к примеру, в тот самый день, когда я впервые должен был отправиться к принцессе Германтской, из освещенного двора нашего парижского дома я лениво разглядывал возникшие моей волей то площадь перед церковью в Комбре, то пляж в Бальбеке, как будто перелистывал альбом акварелей, написанных в разных местах, где я бывал когда-то, и с эгоистическим удовольствием коллекционера думал, составляя каталог иллюстрацией моей памяти: «Все-таки в своей жизни я видел прекрасное». Конечно же, и тогда моя память отмечала разницу в ощущениях, но она лишь комбинировала один с другим однородные элементы. А в тех трех воспоминаниях, только что промелькнувших, все было совсем не так, и, вместо того чтобы проникнуться большей любовью к собственному «я», я, напротив, стал почти сомневаться в реальности этого «я». Точно так же как в тот день, когда я обмакнул мадленку в горячий чай, в том самом месте, где я находился, неважно, была ли это, как тогда, моя парижская комната или, как сегодня, как сейчас, библиотека принца Германтского или, чуть раньше, двор их особняка, во мне возникло, словно некая зона излучения, ощущение (вкус пирожного, металлический звук, поза при движении), свойственное и тому месту, где я в тот момент находился, и одновременно совсем другому месту (комната тети Октав, железнодорожный вагон, часовня Святого Марка). В тот самый момент, когда я предавался этим размышлениям, пронзительный взвизг водопроводной трубы, похожий на те, что порой доносились с прогулочных теплоходов летом в Бальбеке, заставил испытать меня (как это уже было однажды в большом парижском ресторане при виде роскошного полупустого зала, летнего, нагретого солнцем) нечто гораздо большее, чем просто ощущение, аналогичное тому, что чувствовал я ранними вечерами в Бальбеке, когда на всех столах уже были разостланы скатерти и лежали приборы, а застекленные двери широко распахнуты прямо на дамбу, без единого промежутка, заполненного стеклом или камнем, — только воздух, — и солнце медленно опускалось за море, откуда слышались уже гудки пароходов, и, чтобы подойти к Альбертине и ее подружкам, прогуливающимся вдоль дамбы, мне достаточно было лишь перешагнуть деревянный порожек террасы, чуть выше лодыжки, в пазах которого — для лучшего проветривания ресторана — двигались стеклянные двери. В этом ощущении не было болезненных воспоминаний о любви к Альбертине. Вспоминать с болью можно только мертвых. Но они так быстро разрушаются там, в земле, и вокруг их могил остается лишь красота природы, чистый воздух, тишина. Впрочем, ощущение, что заставил меня испытать вновь шум водопроводной трубы, было даже не эхом, не двойником прошлого ощущения, это было само то ощущение. В этом случае, как и во всех предыдущих, самое обычное ощущение попыталось воссоздать вокруг себя прежнее место действия, однако нынешнее место действия всеми своими силами, всей своей громадой сопротивлялось вторжению в парижский особняк нормандского пляжа или железнодорожной насыпи. Ресторанчик в Бальбеке со своими ткаными узорчатыми скатертями, сложенными, как покров на алтаре для встречи заката солнца, попытался расшатать особняк Германтов, взломать его двери, и какое-то мгновение перед моими глазами качались диваны, как в тот, другой день, столики парижского ресторана. И, как всегда, прежнее место действия, где родилось единое ощущение, и нынешнее место на какое-то мгновение сплелись в одно целое, как два борца на ковре. И, как всегда, победило нынешнее, и как всегда побежденный показался мне самым прекрасным, прекрасным настолько, что я застыл в восхищении на неровных плитах тротуара, пытаясь удержать — в миг появления, и пытаясь вызвать вновь — в миг ускользания этот Комбре, эту Венецию, этот Бальбек, неотступные и вытесненные из сознания, они возникали, чтобы тотчас покинуть меня в лоне этой самой новой местности — новой, но проницаемой для прошлого. И если бы эта новая, нынешняя местность сразу же не оказывалась победительницей, думаю, я бы просто потерял сознание, ибо эти вторжения прошлого, то мгновение, пока они длятся, всеобъемлющи настолько, что не просто заставляют нас ослепнуть и не видеть комнаты, в которой находишься, но при этом видеть аллею деревьев или море в час прилива. Они вынуждают наши ноздри вдыхать воздух того далекого места, нашу волю — выбирать между несколькими предложенными ими же замыслами, а все наше существо — верить, что окружено этим, или по крайней мере колеблется между давнишним и настоящим, испытывая головокружение от нерешительности, подобное тому, какое испытываешь порой перед невыразимым видением в момент засыпания.