Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тоже, — еле-еле выговаривает Гнеся.
— Я знаю. — Шикеле, как это принято в больших городах, легким движением поправляет пенсне. — Скажи, ты ради меня надела эту блузку, «нашу» блузку?.. Скажи!
Гнеся молчит.
Шикеле проворно, как рыжий лис, высматривающий добычу в начале лета, оглядывается вокруг. Он видит, что они идут по гойской улочке[231]между высокими плетнями огородов. Эта улочка окольным путем ведет к большой мельнице и к ивам. Шикеле резко нагибается и жарко и жадно целует краешек белого батиста на высокой Гнесиной груди, который когда-то был для него олицетворением всего чистого, нежного и девичьего. Он целует и бормочет, словно в бреду:
— Как когда-то в сукке, Гнесинька, как когда-то в сукке.
От волнения его пенсне соскальзывает с носа и повисает на шелковом шнуре, продетом в петлицу. Шикеле этого не замечает. Но Гнеся внезапно видит перед собой взгляд былого нюни, прежнего Шикеле, и его застенчивую близорукость… И тут она пугается, отступает на шаг и невольно закрывает рукой самое опасное место — краешек батиста, который так возбуждает Шикеле своей свежей белизной.
— Что ты делаешь? Ведь я… У меня же есть муж!
Шикеле снова водворяет свое золотое пенсне на нос и опять становится «барином в светлых туфлях», варшавским франтом.
— Знаю! — роняет он коротко и кривится, как человек, почувствовавший скверный запах. — Давай не будем о нем говорить.
По тому, как Шикеле произнес «о нем», Гнеся сразу поняла, что ее двоюродный брат знает о ее беде и позоре. Она опустила голову. Ее охватило отвращение к самой себе, к тому, что она была так слаба. За обещание отвезти в Киев продалась совершенно чужому молодому человеку. Продалась, как ребенок за игрушку. И вот… Шикеле теперь все знает…
5.
Некоторое время они шли молча. Издали послышался шум большого мельничного колеса и падающей с плотины в Днепр воды. Этот знакомый шум, которого Шикеле не слышал почти два года, с тех пор как его с позором выгнали со службы, наполнил его душу тоской, смешанной с озорством.
— Как поживает реб Груним-шадхен?
Гнеся покраснела. Она подумала, что Шикеле хочет этим уколоть ее за то, что она так холодно приняла его поцелуй, и поэтому напоминает о ее былом грехе, о ее замужестве при посредничестве шадхена… Однако Шикеле сразу понял, что совершил ошибку, и скорчил комическую гримасу:
— Знаешь, Гнесинька, ведь его галошу… галошу реб Грунима… это я ее тогда бросил в погреб.
— Ты?
— Я. И его зонт… это я порвал. И тетрадку с хорошим почерком, которую он носил с собой, тоже сжег я…
Гнеся опустила глаза. И сразу почувствовала, как правая рука Шикеле обняла ее на ходу.
— Ради тебя, Гнесинька! Я это сделал ради тебя.
Его дрогнувший голос зазвучал теплей. Гнеся подыскивала слова, которые, удержав Шикеле от дальнейших нежностей, при этом не оттолкнули бы его. Но Шикеле не дал ей заговорить.
— Ради тебя я уехал в Варшаву, Гнесинька, ради тебя вернулся.
— Ты же едешь домой, к отцу… Генка сказала…
— К отцу тоже. Но это предлог. Я хотел увидеть тебя. Я должен был тебя увидеть, Гнесинька.
Он это произнес так искренне, что Гнеся сразу почувствовала себя увереннее.
— Да, но… ты же гуляешь с этой «пампушкой». Где же ты меня искал?
Шикеле, как ошпаренный, отдернул руку от Гнесиной талии и, побледнев, встал напротив нее.
— Гнеся, Гнесинька, ты понимаешь, что ты говоришь? Ты же не Генка!
Гнеся не смогла выдержать его строгого взгляда. Ей некуда было отвернуться от него. Она огляделась по сторонам.
Вот они стоят среди густых ив на берегу Днепра. Поблизости шумит мельница, а издалека доносится Генкин смех.
Гнеся вдруг потеряла равновесие и опустила руки и голову Шикеле на плечо. Она почувствовала, как руки Шикеле охватили ее крепким и теплым кольцом, как когда-то в сукке. Но теперь его руки тверже, увереннее, это руки настоящего мужчины. Гнеся, уткнувшись в плечо Шикеле, едва выговорила:
— Ты же знаешь, что я перенесла с тех пор… с тех пор…
— Знаю, — коротко шепнул Шикеле.
— Ты же знаешь, что я совсем не хотела выходить за него.
— Знаю…
— Это папа, папа… О!
— Знаю, Гнесинька.
— Не уезжай так быстро! — попросила Гнеся.
— Ты меня любишь? Можно я тебя поцелую, Гнесинька? Двоюродному брату можно. Другим нельзя, а мне можно. Да?
Вместо ответа Шикеле почувствовал, как все ее тело под шелковой блузкой, «его» блузкой, стало податливым. По ее горячему дыханию он почувствовал, что это не былая девственная пава. Это женщина, которая знает мужчину, знает его силу и все его слабости. И научилась она всему этому у чужого молодчика, у мерзавца, которого ей сосватали. Шикеле охватила злость. Та мальчишеская злость, которая заставила его забросить в погреб галошу реб Грунима-шадхена, порвать его зонт… Он грубо притянул ее к себе и впился в ее дрожащие сочные губы злым поцелуем.
6.
Когда обе сестры вернулись с Невского домой, они застали папу и маму в расстроенных чувствах. Плетеная гавдольная свеча лежала, уже погашенная в струйке вина[232], на столе. А рядом со свечой — вскрытая телеграмма. Дядя Зяма ходил по комнате как разъяренный зверь:
— Теперь, — рычал он про себя, — я покончу, покончу с этим!
А тетя Михля, прижав два пальца к щеке, причитала на мотив женской молитвы[233]:
— Собаки какие-то! Вагоны с собаками!.. Арестован из-за собак…
Увидев дочек, дядя Зяма смутился. Остановился возле комода и замотал головой. Не говоря ни слова, Гнеся сама подошла к столу, за ней подбежала Генка, и они прочли в телеграмме вот что:
— Арестован за три вагона собак. Спасите. Мейлех Пик.
И прежде чем Гнеся успела прийти в себя и задать вопрос, Зяма в раздражении подскочил и выхватил телеграмму из рук дочери.
— Ничего, пусть теперь посидит! — крикнул он и, рыча, убежал в темную спальню, зажег свечу и начал копаться в лежащих в ящике бумагах.
— Какая-то новая напасть! — заохала Михля. — Господи, опять пропадут и здоровье, и деньги.
Гнеся, не раздеваясь, в шляпке и в летней жакетке, села в углу. Она снова почувствовала себя печальной и растерянной, зажатой между отцом и мужем. Вся радость от встречи с двоюродным братом улетучилась. Будни нахлынули на нее со всех сторон. Опять Мейлехке Пик со своими делами, вечный Мейлехке Пик и его мерзкие проделки.