Шрифт:
Интервал:
Закладка:
=Уважаемая мизз Тернаби!
Большое спасибо, что просветили меня по такому важному вопросу, как различие между гербоносными и негербоносными Тернаби. Как я понял, Вы питаете сильные подозрения, что я отношусь к последним. Уверяю Вас, я отнюдь не имел намерения вторгнуться на эту священную территорию или нашить герб Тернаби себе на футболку. В стране, откуда я родом, не уделяют особого внимания подобным вещам, и я думал, что в Австралии тоже так, но теперь вижу, что ошибался. Возможно, по причине преклонного возраста Вы не заметили, что система ценностей в обществе несколько изменилась. В отличие от меня – я иду в ногу со временем, поскольку до недавнего времени работал с молодежью, и этому также способствуют мои оживленные дискуссии с молодой женой.
Мои намерения были совершенно невинны: наладить общение с кем-нибудь в этой стране за пределами театральной среды и среды работников образования – круга, из которого мы с женой, кажется, никак не можем вырваться. В Канаде у меня осталась мать, и я по ней скучаю. Правду сказать, Ваше письмо отчасти напомнило мне ее. Она могла бы написать такое шутки ради, но я не уверен, что Вы шутили. Мне показалось, что у вас воспаление геральдики.=
Когда Уилл обижен и выбит из колеи в определенном смысле – большинству людей трудно предугадать и трудно распознать в нем это состояние, – он ударяется в сильный сарказм. Способность иронизировать его покидает. Он трепыхается, повергая людей в неловкость – не за их собственное поведение, как он хотел, а за него. Такое случается с ним редко; обычно тогда, когда ему кажется, что его не ценят. Когда даже он сам перестает себя ценить.
Вот, значит, в чем беда, думает Гейл. Сэнди и ее юные друзья и их общее юное дерзкое самомнение. Их примитивная уверенность в своей правоте. Его остроумие не ценят, его энтузиазм считают вышедшим из моды. Ему никак не удается обрести авторитет в этой компании. Он гордился своей связью с Сэнди, но теперь эта гордость начала потихонечку выдыхаться.
Так предполагает Гейл. Он несчастен, не чувствует опоры под ногами и потому забрасывает сети, пытаясь познакомиться с кем-то еще. И вот ему пришла в голову мысль о родственных узах – здесь, в этой стране вечного цветения, наглых птиц, палящего дневного зноя и внезапной ночной тьмы.
=Уважаемый мистер Тернаби!
Неужели Вы в самом деле думали, что я – лишь оттого, что у нас одинаковая фамилия, – распахну перед Вами двери и расстелю приветственный коврик, как говорят у вас в Америке (каковое понятие неизбежно включает и Канаду)? Может быть, Вы и ищете тут замену матери, но это не значит, что я обязана стать таковой. Кстати, Вы ошиблись насчет моего возраста – я на несколько лет моложе Вас, поэтому не думайте, что я какая-нибудь старая дева в сеточке для волос и серых фильдеперсовых чулках. Я знаю жизнь, вероятно, не хуже Вашего. Я много путешествую, так как работаю закупщицей модной одежды для большого магазина. Так что мои идеи не настолько старомодны, как вы полагаете.
Вы умолчали о том, предполагается ли участие вашей сильно занятой и оживленно дискутирующей молодой жены в нашей семейной дружбе. Я, кажется, постоянно читаю в газетах и слышу по радио о таких «союзах мая с декабрем» – о том, как они благотворно, бодряще действуют на мужчин и как радостно те погружаются в семейный быт и родительские заботы. (Почему-то никто не упоминает о том, что мужчины сначала устраивают «пробные браки» с женщинами, больше подходящими им по возрасту, или о том, как эти женщины потом «погружаются» в одинокую жизнь!)=
Гейл удивлена тем, что слова льются так свободно. Ей всегда было трудно писать письма – выходило что-то отрывистое и скучное, со множеством пробелов, незаконченных предложений и оправданий – жалоб на нехватку времени. Где же она взяла этот изящный ехидный стиль? Может, тоже из книги, как ту гербоносную ерунду? Уже в темноте она выходит опустить письмо, довольная собственной смелостью. Но назавтра просыпается рано, думая, что наверняка зашла слишком далеко. Он никогда на это не ответит. Он ей больше не напишет.
Она встает и выходит на улицу, на утреннюю прогулку. Магазины еще закрыты, и сломанные жалюзи в окнах библиотеки-гостиной тоже, разумеется, опущены. Гейл доходит до реки – там стоит отель, а рядом вдоль берега тянется полоской парк. Днем она не может ни гулять, ни сидеть тут – террасы отеля заполнены шумными любителями пива, и гуляющие в парке могут стать мишенями их сквернословия или даже брошенной бутылки. Сейчас террасы пусты, двери закрыты, и Гейл идет гулять под деревьями. Бурая вода реки лениво движется среди мангровых пеньков. Над водой летают птицы, садятся на крышу отеля. Это не чайки, как сперва подумала Гейл. Они меньше чаек, ярко-белые крылья и грудки у них с розовым оттенком.
В парке сидят двое мужчин – один на скамье, один в инвалидной коляске рядом. Гейл их узнает – они живут в одном доме с ней и каждый день выходят гулять. Однажды она придержала решетку на входе, чтобы пропустить их. Она видела их и в магазинах, и – через окно – за столиком в чайной. Тот, что в инвалидном кресле, выглядит очень старым и больным. Лицо у него морщинистое, как старая, пошедшая пузырями краска. На нем темные очки, угольно-черный парик, а поверх парика черный берет. Все тело старика обернуто пледом. Даже в середине дня, когда солнце печет, Гейл не видела его без пледа. Второй мужчина, который обычно толкает коляску, а сейчас сидит на скамье, – молод до того, что похож на мальчика-переростка. Он высокий, с большими руками и ногами, но не мужественный. Молодой великан, удивленный собственной статью. Сильный, но не спортивный – руки, ноги, шея толстые и едва гнутся (может, от застенчивости). Он весь рыжий – рыжие волосы не только на голове, но и на голых руках и торчат из-под расстегнутого ворота рубашки.
Проходя мимо них, Гейл приостанавливается и говорит: «Доброе утро». Юноша отвечает почти неслышно. Возможно, у него такая привычка – взирать на мир с величественным равнодушием, но Гейл кажется, что ее слова смутили его или породили в нем дурные предчувствия. Но все же она не замолкает, а спрашивает:
– Что это за птицы? Я их тут повсюду вижу.
– Они называются «гала», – говорит молодой человек.
В его устах это звучит похоже на имя, которым ее называли родители. Она собирается переспросить, но тут старик выстреливает тираду, которая звучит как цепочка грязных ругательств. Слова сбиты в комья, их не разобрать, потому что австралийский акцент старика наслоился на какой-то европейский, но звучащий в них накал злобы ни с чем не перепутать. И эти слова адресованы ей, Гейл, – старик подался вперед и рвется из пут, которыми пристегнут к коляске. Он хочет броситься на нее, прогнать, чтоб духу ее здесь не было. Юноша не извиняется и даже не смотрит на Гейл – он наклоняется над стариком и осторожно сажает его на место, в кресло, тихо что-то приговаривая. Гейл не может расслышать, что он говорит. Она видит, что никаких объяснений ей не дадут. И уходит.
Проходит десять дней без писем. Полное молчание. Она не знает, что делать. Она каждый день гуляет – и, кажется, больше ничем не занята. От «Мирамара» до места, где живет Уилл, всего около мили. Гейл больше не заходит ни на ту улицу, ни в магазин, где она сказала продавцу, что приехала из Техаса. Она сама не верит в собственную смелость того, первого дня. Она все-таки гуляет по окрестным улицам. Все они идут вдоль гребней холмов. Между холмами, за склоны которых цепляются дома, лежат овраги с отвесными стенами, полные зелени и птиц. Птицы не затихают даже в полуденный зной. Сороки ведут режущий уши разговор и иногда вылетают из ветвей, угрожающе пикируя на ее светлую шляпу. Другие птицы – ее тезки – глупо кричат, поднимаясь, кружа и снова скрываясь в листве. Она ходит, пока у нее не начинает мутиться в голове. Она вся потная и боится, что у нее солнечный удар. Она дрожит даже в жару – боится и желает появления знакомой фигуры с нахальной походкой, Уилла: небольшого, в общем, свертка, вмещающего все в мире, что может причинить ей боль или, наоборот, утешить.