Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чизмен, если до скончания веков не напоминать ему про повышение зарплаты, хозяином был вполне сносным. Естественно, он сразу заподозрил Гордона в отжуливании денег и через пару недель изобрел систему строжайшей ежедневной отчетности (хотя, вроде принцессы на горошине, все продолжал беспокоиться: мухлюя с регистрацией, работник мог, мог красть в день пенсов шесть, а то и десять!). И все же Чизмен имел даже какой-то свой уродский шарм. Приходя вечерами за выручкой, садился посчитать денежки, поболтать, похихикать, радуясь успеху последних плутней. Из этих бесед обрисовалась его история. Поднялся Чизмен на торговле ношеной одеждой – своем так сказать душевном деле; книжную лавку три года назад он унаследовал от дяди. Тогда это была жалкая пыльная лавчонка, никаких стеллажей, книги без всякой сортировки валялись кучами, привлекая порой кладоискателей, но, главным образом, собирая гроши продажей затрепанных триллеров. К этой неприбыльной свалке Чизмен вначале отнесся кисло и пренебрежительно, надеясь, поскорей ее продав, вернуться к оставленной на приказчика любимой ношеной одежде. Однако вскоре он сообразил, как сделать деньги на книжном старье, и в нем открылся талант бизнесмена-антиквара. За два года он сделался одним из самых известных, процветающих лондонских букинистов. Ценя книги не выше старых брюк, вовсе не собираясь их читать, не понимая страсти коллекционеров (которых он воспринимал с чувством фригидной проститутки к своим клиентам), он умудрялся неким внутренним чутьем угадывать, чего стоит тот или этот ветхий том. Мозг его изумительным образом сохранял данные всех аукционов, каталогов. Нюх вел его безошибочно. Особенно он пристрастился скупать библиотеки покойников, прежде всего – служителей церкви. В дом едва опочившего духовного лица летел стервятником, поскольку, объяснял он Гордону, священники частенько оставляют шикарные собрания книг и глупых вдов. Жил Чизмен над книжной лавкой; семьи, друзей и каких-либо некоммерческих увлечений не имелось. Чем заполнялись его вечера, неведомо. Гордону представлялось нечто такое: двери и ставни на двойных запорах, а сам Чизмен, расположившись перед грудой монет и ассигнаций, тщательно пакует сокровища в табачные жестянки.
Несмотря на грабительскую наглость, личной неприязни со стороны хозяина не наблюдалось. Иной раз он даже, вытащив из кармана пакетик чипсов, предлагал в своем скупом стиле:
– Чипс?
Вытянуть больше пары ломтиков крепко зажатый в кулаке пакет не позволял, но это, безусловно, являлось дружественным жестом.
Что касается норы, снятой Гордоном на боковой улочке в конце Ламбет-кат, клинообразная чердачная комнатенка со скошенным потолком необычайно соответствовала образу «каморки поэта». Складная низкая кровать со стеганным лоскутным одеялом и простынями, менявшимися через две недели; дощатый стол, весь испещренный бурыми кружочками от заварных чайников; шаткий кухонный стул; умывальный жестяной таз; камин с решетчатой конфоркой внутри, а также голый, некрашеный, потемневший от грязи пол. Под пузырями рваных розовых обоев гнездилища клопов (впрочем, ввиду зимнего времени апатичных и, если не натапливать, мирно дремавших). Кровать полагалось застилать самостоятельно, а ежедневно «подметаться» в комнате бралась хозяйка, миссис Микин, хотя в четыре дня из пяти сил ее хватало только на лестницу. Стряпали тут каждый у себя; газовых плит, конечно, не было. Двумя этажами ниже размещалась единственная на всех жильцов едко вонявшая раковина.
Соседнюю каморку занимала высокая полубезумная старуха с лицом красивым, но чумазым как у кочегара. Шествуя по тротуару трагической королевой, она что-то сама себе бормотала, ребятишки вопили ей вслед «негритоска!». Ниже проживали женщина с непрестанно кричавшим младенцем и молодая пара, чьи бурные ссоры и примирения слышал весь дом. Квартирку второго этажа снимал вольный живописец, кормивший жену и пятерых детей на пособие и случайные мелкие заработки. Где-то в самом низу ютилась хозяйка, миссис Микин. Гордону здесь нравилось. Никакой скаредной «благопристойности» миссис Визбич, шпионства, ощущения виноватой робости. Плати вовремя и делай что пожелаешь: приползай вдрызг пьяным, води женщин, сутками валяйся на постели.
Мамашу Микин чужие дела не трогали. Растрепанная, рыхлая, вся словно из сырого теста, она, как говорили, в молодых годах не слишком себя соблюдала, что косвенно подтверждалось особенной ее симпатией к персонам в брюках. Однако даже у мамаши Микин имелись представления о респектабельности. Едва Гордон занял свой отсек чердака, с лестницы послышалось натужное пыхтение тащившей, видимо, что-то тяжелое хозяйки, затем мягкий толчок в дверь коленом или тем пухлым бугром, где ему полагалось быть.
– Вота вам! – сияя, объявила с порога радушная хозяйка. – Для красивости! Люблю, чтоб у меня жильцу уют всякий. С энтим-то вроде бы как по-домашнему.
«Энтим» оказался фикус. Сердце на миг сдавило – даже здесь! О как нашел ты меня, враг мой? Цветок, правда, был совсем дохлый, явно засыхающий.
В этом убежище, пожалуй, можно было жить счастливо, если никто не будет лезть. Можно, можно, если все позабыть, на все махнуть рукой. Целый день заниматься бессмысленным и бесполезным делом, впадая в некую летаргию; вечером возвращаться и при наличии угля (мешок у бакалейщика – шесть пенсов) натапливать каморку до духоты; сидеть на сухомятке из чая, бекона и хлеба с маргарином; валяться на грязной кровати, читая триллеры или до двух ночи решая ребусы и кроссворды. Следить за собой Гордон почти перестал. Брился через день, мыл только лицо, руки и шею до воротничка, в отличные общественные бани поблизости ходил не чаще чем раз в месяц, кровать по-настоящему не убирал, лишь простыни переворачивал, а скудную свою посуду споласкивал, дважды использовав каждую плошку. Густая пыль вообще не вытиралась, в камине около конфорки вечно громоздились сальная сковородка и тарелки с остатками яичницы. Однажды ночью из-под лопнувших обоев выползли клопы; Гордон с интересом наблюдал, как они чинной парной вереницей струились по потолку. Ни о чем не жалея, катиться вниз, все чувства заменить мрачным «плевал я!». Зачем барахтаться? Пусть жизнь расшибла, есть возможность дать сдачи, отвернувшись от нее. На дно, в безвольный, бесстыдный туман! Опускаться легко, конкуренты тут не теснят.
Но, странное дело, даже упасть без борьбы не получится. Найдутся, затеребят спасатели – родня, друзья, подруги. Казалось, все знавшие Гордона кинулись жалеть, допекать его, писать ему. По письму от тети Энджелы и дяди Уолтера, много писем от Розмари, письма от Равелстона, от Джулии. Даже Флаксман черкнул пару строк с пожеланием удачи (самого его, простив, вернули в семейный рай под фикусом). И эта обильная почта из того мира, с которым хочешь порвать, ужасно раздражала.
Да, вот и Равелстон стал противником. Он навестил Гордона по его новому адресу, впервые увидев этот район. К такси, притормозившему на углу Ватерлоо-роуд, невесть откуда слетелась шайка юных оборванцев. Трое мальчишек, вцепившись, одновременно дернули дверцу. По сердцу полоснуло при виде немытых, горящих надеждой, рабски молящих детских физиономий. Сунув горсть пенсов, Равелстон сбежал. Узкий щербатый тротуар на удивление густо был загажен собачьим дерьмом, хотя никаких собак поблизости не наблюдалось. Лестница провоняла паром варившейся в подвале у мамаши Микин пикши. Взобравшись на чердак, Равелстон сел на фанерный стул; скошенный потолок почти касался его темени. Огонь в камине не горел, светили лишь четыре свечки, пристроенные на блюдце возле фикуса. Лежавший в полном облачении Гордон даже не встал, остался на постели, равнодушно глядя вверх, изредка усмехаясь чему-то, понятному только ему и другу потолку. В комнате стоял душный сладковатый запах нечищеной берлоги; камин заставлен грязной посудой.