Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Владимирович сделал эффектную паузу и остановился ровно напротив брата, глядя на него насмешливо.
– Так что твои, дорогой Игнатий, пассажи о низкой нравственности господина Тургенева принять никак не возможно. Он питал страсть к Полине Виардо, страсть темную, всесильную, всепоглощающую и неуправляемую, и действовал под ее влиянием, а ты пытаешься судить о нем с позиций человеческой логики.
– Папенька, – раздался звенящий от возбуждения голосок Сандры, – а еще какую-нибудь любовную историю расскажите!
Все рассмеялись, кроме Кати, бросившей на сестру неодобрительный взгляд.
– Пустые это разговоры. – Голос девушки прозвучал сухо и сурово. – Для чего вообще надо любить – не понимаю. Толку от вашей любви никакого, одни лишь терзания, да и те бессмысленные. Если уж вам так хочется непременно Тургенева цитировать, то вот вам его слова: «Человек слаб, женщина сильна, случай всесилен, примириться с бесцветною жизнью трудно, вполне себя позабыть невозможно… А тут красота и участие, тут теплота и свет, – где же противиться? И побежишь, как ребенок к няньке. Ну, а потом, конечно, холод, и мрак, и пустота… как следует. И кончится тем, что ото всего отвыкнешь, все перестанешь понимать. Сперва не будешь понимать, как можно любить; а потом не будешь понимать, как жить можно».
Катя обвела строгим и каким-то даже вызывающим взглядом всех присутствующих, словно призывая сделать выводы из только что оглашенного отрывка.
– Любовь ваша, – продолжила она, – это не более чем яркая красивая игрушка, в которую ребячески незрелые личности играют от скуки, от душевной незаполненности, от ощущения пошлости всей жизни. Потом игрушку отнимают, и привыкший жить с ней ребенок плачет, рыдает, бьется головой об пол и не понимает, как можно без нее существовать, ему скучно без любимой игрушки, он не знает, чем себя занять. Если вовремя научить ребенка читать или рисовать, то утрата игрушки пройдет незамеченной. И с любовью происходит в точности то же самое. Так что любовь – это глупость, недостойная мыслящего человека. Страсть отрицать не стану, она есть, но она – явление природное, к высокому человеческому духу отношения не имеет и потому так же недостойна, как и любовные страдания.
– Бог мой, Катерина Николаевна, откуда в вас столько цинизма! – в изумлении воскликнул Казарин. – Мы тут давеча одну повесть Чехова разбирали и дружно согласились с тем, что все так называемые «высокие» мысли о бренности, ничтожности и бесцельности жизни, о загробных потемках и прочем хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие!
– Это не цинизм, а всего лишь ясное понимание неизбежности смерти. В свете этого понимания многое видится таким, каковым является на самом деле, то есть мелким и ничтожным, – резко ответила Катя. – Впрочем, вам, господин Казарин, всегда весело, вы в каждую минуту готовы смеяться и радоваться, а это означает, что о смерти вы вообще не задумываетесь, словно она не про вас. Умрут, разумеется, все, а вы останетесь, верно? Куда честнее было бы добровольно умереть, нежели делать вид, что жизнь прекрасна и состоит из одних только радостей. На самом деле жизнь пошла и низка, и только в смерти есть высочайшее начало.
Гнедич вздрогнул. Нет, для него давно уж не новость увлечение Кати идеями смерти. Смерть нынче в моде, стихи поэта Надсона о бессмысленности и бесцельности жизни расходятся невиданными тиражами, бо́льшими даже, чем тиражи Пушкина и Лермонтова. Гимназистки и курсистки поголовно списывают в тетрадки и заучивают наизусть:
Чего ж мне ждать, к чему мне жить,
К чему бороться и трудиться:
Мне больше некого любить,
Мне больше некому молиться!
Что ж, такова нынешняя мода на образ мысли, и надо ли удивляться, что Катенька заразилась подобными идеями. Мода на смерть, мода на самоубийства… Всякий раз, когда речь так или иначе заходит о самоубийствах, Павлу Николаевичу делается невыносимо больно. Не дают ему покоя воспоминания, терзают, мучают, разъедают душу.
– Господин Ерамасов пришли, – доложил вошедший в гостиную лакей.
– Проси же! – живо отозвался Алекс, расцветая улыбкой.
Часы начали бить, обозначая наступление девяти часов. Гнедич по достоинству оценил пунктуальность гостя и уже заранее расположился к нему.
Алексей Ерамасов оказался худощавым невысоким молодым человеком с невзрачным лицом, но необыкновенно обаятельным. В руках он нес несколько книг и коробок, которые тут же сложил на столик у двери, оставив у себя только один томик.
Алекс первым делом подвел гостя к Павлу Николаевичу.
– Дядюшка Поль, позвольте представить моего друга.
– Ерамасов, – коротко кивнул новоприбывший и протянул Гнедичу книгу. – Не сочтите за дерзость, ваше сиятельство, но я позволил себе принести вам это редкое издание в знак моего глубокого уважения к вашему профессиональному пути.
Гнедич поднес к глазам висящее на шнурке пенсне – без стекол он уже не мог читать – и внимательно изучил подарок: толстый томик небольшого формата, «Храм правосудия, или Зрелище судебных делопроизводств, тяжеб и открытых преступлений», изданный в 1803 году. Действительно, великолепный подарок!
– Душевно благодарен, – сказал он Ерамасову. – Где же вы раздобыли такой раритет?
– У нас в Симбирской губернии можно найти много редких книг. Ознобишины, Языковы, Карамзины и многие другие составляли прекрасные библиотеки.
Ерамасов был представлен по очереди всем членам семьи, и каждый получил от него подарок. Особенно понравилось Гнедичу врученное Кате трехтомное собрание сочинений Данте Алигьери – роскошное издание 1850 года с иллюстрациями Густава Дорэ, в переплете из марокена, с золотым тиснением и золотыми обрезами.
Лакей объявил, что ужин подан, и все перешли в столовую. Во время трапезы Павел Николаевич исподволь наблюдал за гостем из Сызрани. Ерамасов не привлекал всеобщего внимания, ничего не рассказывал «для всех», но при этом постоянно вел негромкую беседу то с Алексом, сидящим справа от него, то с занявшей место слева Сандрой. Манеры Ерамасова были, на взгляд князя, вполне удовлетворительны, а коль он действительно приятный собеседник, то нет ничего удивительного в том, что Алекс так увлечен этим молодым человеком.
Однако стоило лишь общему застольному разговору коснуться готовящейся городской реформы, как Ерамасов умолк и начал внимательно вслушиваться в то, что говорил доктор Раевский, реформу не одобрявший.
– Исключить из состава избирателей низшие сословия – это недостойно государства, считающего себя цивилизованным, – категорично заявил Игнатий Владимирович. – Сперва четыре года назад Министерство народного просвещения издало циркуляр о запрете «кухаркиным детям» поступать в гимназии, а теперь еще и это!
– Здесь есть логика, – подал голос Ерамасов. – Правда, она кривая, ущербная, и мыслящий человек никак не может и не должен с нею согласиться. Но кто возьмется утверждать, что те, кто принимает подобные законы, являются истинно мыслящими людьми?