Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эссен тем временем поставил в центр лунного поля поднос с рисовыми лепешками данго, рядом поставил две тарелки. В одной золотистой горкой высились яблоки, принесенные юными мичманами, украшенные каплями воды – их только что вымыли, в другой – мелкие маньчжурские груши. Такие груши в России не растут – продолговатые, размером чуть больше ранета, кисловатые, с крупным зерном – зернышки эти даже хрустели на зубах, – пахнущие терпко, будто побывали в муравейнике.
Было тихо и тревожно. Лунные тени ползли по столу, искрились, словно грани дорогих каменьев.
– Да, вы правы, Александр Васильевич, через такие вещи, как цукими, душа врага познается гораздо точнее и лучше, чем через разведданные, – прервал тревожную тишину Эссен. – Японцы, собираясь на цукими, не только едят данго, но и сочиняют стихи: кто напишет лучше, печальнее, изящнее. Японцы по этой части – большие мастера. А на отдельный столик в тарелках ставят каштаны. Каштаны в Японии – символ долголетия.
Эссен замолчал, и опять над землей повисла тревожная тишина. Цвет луны вновь изменился, стал красным, неприятным, по столу поползли кровянистые тени. «Кровянистые тени и стихи должны рождать кровянистые». – Колчак потянулся за рисовой лепешкой, разломил ее. Она была крупитчатая, сильно отличалась от российских лепешек, особенно от пышных душистых поддымников, которые в крестьянских домах пекутся на горячем дыму, вкуснее которых нет ничего на свете.
– Стихи, которые японцы сочиняют при свете луны, – в основном сентиментальные, – Эссен проводил глазами очередную блескучую тень, проползшую по столу, – признак хорошего тона – пустить при чтении их слезу. Стихи дарят друг другу на листках бумаги, тщательно выписывают иероглифы и вообще ведут себя как влюбленные люди. Еще они гадают...
– Русские гадают в хмельную пору колядок,[91] – задумчиво проговорил врач, – при зеркалах и свечах. Не погадать ли нам, а, господа?
– На картах?
– А еще лучше – на фарфоре. Может, поговорим с великими людьми, находящимися на том свете, а? Что нам скажут наши предки?
– Что для этого нужно? – деловито спросил Эссен.
– Фарфоровая тарелка, лист бумаги и карандаш, чтобы начертить алфавит.
– Все это у меня есть.
– Вот и чудненько. – Врач громко хлопнул ладонью о ладонь, он снова стал самим собою. – Вызовем дух адмирала Нахимова,[92]узнаем, что нас ожидает в этой войне... А? Старый мореман ведь не обманет... не должен обмануть. Сам воевал. А, Николай Оттович? Добудем разведывательные данные с того света!
Доктор вновь стал шумным, в нем будто появилось второе дыхание, он даже откуда-то достал толстый свинцовый грифель, оставляющий на бумаге жирный след, – хорошая замена карандаша, засуетился, заулыбался обрадованно, когда Эссен принес ему лист бумаги, а сам ушел искать фарфоровую тарелку – как назло, на кухне у него были в основном фаянсовые, теперь из глубины нехитрого жилья, арендуемого капитаном второго ранга, доносился грохот, этакий посудный стук-бряк – Эссен искал фарфоровую тарелку и не мог ее найти.
А доктор, весело кропоча, чертыхаясь, хлопал себя локтями по бокам, увлекся делом: нарисовал большой, во весь лист бумаги, круг, в нем – другой круг, поменьше размером – в результате образовался некий рисованный плоский обод, удобный для размещения в нем букв и значков... Врач поделил обод на клетки, клетки заполнил буквами, бумагу разложил на столе, любовно разгладил ее руками: хорошее получилось произведение! То самое, что нужно для общения с иным миром.
По бумаге проползла малиновая тень, за ней, плотно, вдвинувшись краем в край, – голубая. Колчак подумал, что многого мы еще не знаем, природу предстоит изучать да изучать, и все равно она каждый раз будет преподносить новые загадки. Но чем больше знает человек – тем больше у него сомнений в душе. И чем меньше знает человек – тем меньше маеты, тем он счастливее. Так ли это? Впрочем, наверняка есть люди, которые действительно живут по принципу: чем меньше знаешь, тем лучше спишь. Он вздохнул зажато, тихо: компания, собравшаяся у Эссена, была ему неинтересна – ни врач, ни розовощекие юнцы-мичманы (впрочем, может, он не прав) – интересен был сам Эссен. Так часто бывает – интересного человека окружают серые неинтересные типы. По открытому пространству сада стремительно пронесся черный, мелкий зверек, вбежав в прозрачную фиолетовую тень куста, он сделал стойку, разом становясь похожим на обычного русского суслика. Только ночного.
– У нас в имении на Орловщине мы сусликов специально вылавливаем. Чтобы не ели хлеб! Слишком много хлеба они уничтожают, – произнес один из мичманов.
Врач, вывернув голову, вгляделся в затихшее светлое пространство ночи, не сразу нащупал взглядом зверька, когда же нашел, то проговорил знающе:
– Это муравьед. Мелкий местный муравьед. Маньчжурский.
Тем временем Эссен принес изящную, с кружевными золочеными краями тарелку, врач ловко перехватил ее прямо из руки, грубые, неказистые на вид лапы его преобразились – они вообще преображались у него, когда он брался за что-то, – движения обрели легкость, он протер пальцами тарелку, потом несколько минут подержал ее на ладони, стараясь, чтобы тепло руки передалось фарфору, и лишь потом поставил тарелку в центр нарисованного круга.
Сверху накрыл тарелку ладонью, в самом «горячем», самом нагревшемся месте нарисовал стрелку.
– Ну, кого, господа, будем вызывать на душевный разговор? – бодрым голосом спросил он. – Нахимова? Корнилова?[93]Беллинсгаузена?[94]Петра Первого? Ушакова?[95]
– Для начала, конечно, кого-нибудь из наших, из моряков. – Эссен улыбнулся, в следующий миг почувствовал, каким неприкрытым амикошонством пахнуло от доверительного «из наших», еще раз добавил: – Из моряков.
– Кого именно вызовем?
– Давайте Нахимова.
– Давайте Нахимова, – согласно повторил врач, легко закружил тарелку по бумажному кругу, вызывая дух Нахимова. – Если у меня не хватит тепла, энергии, то тогда кому-нибудь придется мне помочь, – сказал он, глянул на Колчака, потом на мичманов, сидевших тесно, рядышком, просчитывая про себя, каким же биологическим, электрическим (или каким там еще) полем они обладают, сильным или так себе, подмигнул им: – Вы, наверное, мне и поможете.
В следующий миг он, как всякий хамоватый человек, который привык вилять хвостом и подчищать за собою дорожку, подмигнул Колчаку:
– У вас поле тоже ничего, – перевел плутоватый взгляд красных, в склеротических прожилках глаз на Эссена, – и у вас ничего, Николай Оттович!
Умолкнув, врач начал смотреть на кружевное поле тарелки, на стрелку, едва видимую в лунном свете, – тусклый свинцовый прочерк, растворяющийся на фарфоре, качнул досадливо головой:
– Не хочет что-то прославленный адмирал общаться с нами. Он против того, чтобы тревожили его дух.
Завращал тарелку быстрее, напрягся лицом, желваки двумя железными буграми проступили у него на щеках, на лбу появился пот... Наконец он обрадованно воскликнул: