Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А зачем вам в юристе эмоции да сострадания всякие?
— Не, не скажите… в нашем государстве закон что дышло, как повернул, так и вышло… А мне надо по совести, с понятием… так что я уж лучше к Зинаиде Львовне, она по сравнению с Полупьяновым входит в положение.
«Вот это да, — подумала Наташа, — из огня да в полымя… может, действительно не буду времени терять?»
Но все же по инерции пошла к секретарю — проситься к Полупьянову. Выяснилось, что попасть к нему на прием можно только через три недели.
— А пораньше никак нельзя? — канючила Наталья, а секретарша морщилась, словно от зубной боли и говорила: нет, никак.
В это время как раз из второго кабинета в коридор вышел худой, сухой, как вобла, с удлиненной лысой головой человек лет пятидесяти. Сквозь толстые стекла очков неприязненно смотрели маленькие глазки-пуговки.
Скрипучим голосом, под стать внешности, он принялся отчитывать секретаршу: зачем она записывает к нему на прием кого ни попадя? Назначайте только по согласованию со мной. Вот, например, эта гражданка, Шохина, кажется? Ее дело ведет Зинаида Львовна, и нет никакого смысла терять время, все равно он лишь повторит ей ровно то же самое, слово в слово, что ей уже было сказано. Что за люди такие, как не жалко им ни своего времени, ни чужого… Под конец тирады товарищ Полупьянов, а это был, несомненно, он, повернулся к Наталье. И продолжал говорить, глядя на нее, причем постепенно темп его речи странно замедлялся. Наконец он запнулся и замолчал. Стоял и не мигая смотрел на Наталью. С абсолютно невозмутимым выражением лица. Потом повернулся к секретарше и сказал:
— Елена Николаевна, зайдите ко мне, пожалуйста.
И исчез за дверью своего кабинета.
Наташа пожала плечами и, недолго думая, пошла вон. Действительно, что время-то терять. Но не успела она пройти и тридцати метров по улице, как ее окликнула запыхавшаяся секретарша.
— Сергей Николаевич примет вас через пятнадцать минут, — сказала она.
«Ох, нет, только не это, только не так!» — подумала Наталья.
Но ничего из того, чего она опасалась, не случилось. Полупьянов был более чем корректен. Разговаривал сухо — видимо, иначе не умел. «Действительно, какая-то помесь робота с воблой», — дивилась Наталья. Терпеливо отвечала на все бессмысленные вопросы. Насчет возможности досрочного вступления во владение дневниками усопшего — сказал, что вопрос сложный, требует дополнительного изучения, но теоретически некий шанс есть. Но обещать ничего не может. В завершение он записал ее номер телефона, так же сухо попросил разрешения позвонить, если потребуется еще что-нибудь уточнить. И совершенно бесстрастно попрощался.
Наталья пошла домой, не зная, что и думать.
А на следующий день у нее дома раздался телефонный звонок. Звонил Полупьянов, он хотел задать два уточняющих вопроса. Да хоть сто два, сказала Наталья и тут же испугалась: вдруг юрист поймет ее буквально?
Во всяком случае, он взял привычку звонить через день, а потом и каждый день. Говорил, правда, все так же сухо и деловито. Но задавал, в разных формулировках, одни и те же вопросы: где родилась, кто были родители, где они родились, кто они были по национальности, не проживал ли кто-нибудь на временно оккупированной территории. Не имеет ли гражданка Шонина родственников за границей? В общем, подробнейшая анкета, которую заполняют либо для оформления на работу в какое-то исключительно секретное место, либо для выезда за рубеж… Наталью подмывало спросить: а какое это имеет отношение к делу о наследстве? И вообще — не безумие ли, звонить мне ежедневно и задавать, в принципе, одни и те же вопросы? Сколько это может продолжаться и зачем? Но она сдерживала себя, потому что ей не хотелось ссориться с Полупьяновым. Причем он был вежлив, голос звучал бесстрастно, посторонних тем не касался, никуда не зазывал. Долгое время ничего не присылал. И только три недели спустя наконец пришла посылка. В ней обнаружилась коробка сверхдефицитных конфет «Птичье молоко», которые и в Москве-то купить не просто. К коробке была прилеплена записка, составленная из вырезанных из газеты букв (видимо, для того, чтобы скрыть почерк). Текст был такой: «Не могу жить без вашего голоса». А вместо подписи — журнальная фотография, а на ней — недопитая бутылка водки. Примерно наполовину полная.
«Полбутылки, — сообразила Наталья. — То есть наполовину выпито. Полупьяный».
Когда он позвонил на следующий день, она сказала: «Спасибо большое за конфеты. Свежие, вкусные!» Полупьянов пару секунд молчал, Наталья даже обеспокоилась, не разъединили ли их, закричала в трубку: «Алло, алло, вы слышите меня?» И тут его голос зазвучал снова — все такой же невозмутимый и задававший привычно бессмысленные вопросы биографического характера. То есть стало ясно, что он не собирается признаваться в совершенном. Даже вежливого «пожалуйста», или «на здоровье», или что там еще полагается в России говорить в таких случаях в ответ, даже этого он сказать не хотел. Но все-таки само умолчание было косвенным подтверждением, таким, правда, что к делу не пришьешь.
Полупьянов не сказал: какие еще конфеты, о чем вы? И при чем тут я?
Нет, ничего подобного. Вместо этого просто тишина в соответствующем месте. Как хотите, так и понимайте.
Решила Наталья проверить свою догадку. В следующий раз вклинилась в тупой анкетный разговор неожиданной фразой: «А что такого особенного в моем голосе?»
И опять случилось то же самое: Полупьянов помолчал, сделал вид, что не слышал вопроса, и невозмутимо, сухо продолжал тему Натальиных наследственных прав.
Ошибки быть не могло. Это его конфеты, его тайная записка из газетных букв, его полбутылки и его мольба про голос. Но он не хочет оставлять звуковых следов. Паранойя: а вдруг записывают?
В общем, надоело это все Наталье изрядно. И однажды она не выдержала и сказала как можно мягче: «Вы знаете, Сергей Николаевич, голос, про который вы так красиво пишете… голос этот устал произносить одно и то же в разных вариантах. Придумайте что-нибудь еще, а? Лучше всего про живопись, про постимпрессионистов, например. Или из литературы что-нибудь. Меня вот Томас Манн, например, будоражит. Или вот: 20-й концерт Моцарта давно не слышали? Редко его у нас почему-то исполняют. Ну, хоть что-нибудь новенькое, прошу вас!»
Полупьянов запнулся посреди фразы. Долго молчал, потом сухо попрощался. И больше уже не звонил.
А через пару недель Наталья обнаружила в своем почтовом ящике тщательно запечатанный пакет. А внутри — несколько тетрадей в дерматиновой обложке. Это были дневники Палыма. А при них — ни записки, ни знака еще какого-нибудь, вообще ничего.
Наталья открыла тетрадку номер один и начала читать:
«Никогда не думал, что вздумаю вести дневник. Зачем? Для чего? Для кого? Всегда было — не для кого. Но теперь вот…
Долго я лишь отмахивался от неудобства, боли, противности своего существования, как от облепивших меня слепней, отмахивался слабо, хило, бессильный инвалид, жалкий урод, в ожидании облегчения, момента, когда можно будет вытянуться, провалиться в благословенную черноту. Но вот теперь в моей жизни впервые появился смысл. Странный, наверно, но мой, собственный. Ворочаюсь по ночам и блаженно жду утра. Потому что знаю: утром я доберусь до окна и буду ждать, и наверно, дождусь — рано или поздно она выйдет из подъезда. У меня будет секунд двадцать блаженства, пока она идет по двору. Может быть, она даже остановится, чтобы поправить что-нибудь в одежде, например, или заговорит с кем-то. Пару раз за последний год случалось, что она оставалась во дворе, прямо под моим окном надолго — минут на десять, разговаривая с соседкой. И это были, конечно, невероятно счастливые дни.