Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Фу-фу-фу, – сказала Джейд, выдыхая сигаретный дым.
Они еще поговорили о Ханне. Джейд снова что-то сказала о благотворительном фонде и о буржуазных свиньях (я не слышала этого выражения с тех пор, как мы с папой по дороге через Иллинойс читали «Кислотный трип. Иллюзии контркультуры шестидесятых» Ангуса Хаббарда [1989]). Правда, я не очень поняла, к чему это сказано. Мне вдруг стало трудно сосредоточиться на разговоре; все вокруг расплывалось, как зловредная нижняя строчка в таблице у окулиста. Почему-то я уже была не я, а расплывчатое облако межзвездного вещества, клок темной материи, наглядный пример из общей теории относительности.
Я встала и хотела двинуться к двери, только ноги реагировали так, будто их попросили измерить Вселенную.
– Черт, что это с ней? – донесся откуда-то издалека голос Джейд.
Пол излучал колебания в широком диапазоне.
– Что ты ей такое подсунула? – спросил Мильтон.
– Да ничего. «Клеветник».
– Я говорил, дайте ей молока, – ввернул Найджел.
– Я ей дала мартини, – сообщила Лула.
Вдруг оказалось, что я лежу на полу и смотрю на звезды.
– Она умрет? – спросила Джейд.
– Ее в больницу бы надо, – сказал Чарльз.
– Или Ханне позвонить, – сказала Лу.
– Ничего ей не сделается. – Мильтон склонился надо мной. Его черные волосы свисали волнистыми прядями, напоминая осьминога. – Пусть проспится.
Волна тошноты поднималась к горлу, и я никакими силами не могла ее остановить. Словно черная вода, заливающая алый пассажирский салон на «Титанике», как рассказано в одной из папиных любимых автобиографических книг – «Ноги мои желты, и мысли мои черны»[183] (1943), в которой Герберт Дж. Д. Ласковиц на девяносто седьмом году жизни наконец-то признается, что задушил какую-то пассажирку и надел ее платье, чтобы под видом беременной женщины обеспечить себе место в спасательной шлюпке.
Я попробовала перевернуться и встать, но ковер и диван рванулись вверх, а потом меня вывернуло наизнанку – так внезапно, словно молния ударила в пол прямо у меня под ногами. Живописно, как в мультфильме, на стол, и на ковер, и на диванчик восточной расцветки, и на черные кожаные туфельки Джейд от Диора, и даже на специально припасенную для развлечения гостей книгу с иллюстрациями: «Телеобъектив – это дар Божий. Фотографии звезд, не подозревающих, что их снимают» (Миллер, 2002). Брызги попали даже Найджелу на брюки.
Как все на меня уставились…
Стыдно признаться, но на этом воспоминания мои обрываются (см. рис. 12, «Континентальный шельф в разрезе», в кн. «Рельеф океанического дна», Босс, 1977). Помню только обрывки реплик («А если ее родные на нас в суд подадут?») и лица, глядящие на меня сверху, словно я смотрю на них из колодца.
Впрочем, провал в памяти мне восполнили с лихвой. В ближайшее воскресенье за обедом у Ханны очевидцы рассказали все подробности, называя меня милыми прозвищами – Рвотинка, Тошнюсик, Плевака и Оливки. Если верить Луле, я вырубилась прямо на газоне. Джейд уверяла, будто бы я что-то бормотала по-испански, вроде «El perro que no camina, no encuentra hueso», то есть: «Собака, которая не ходит, косточку не находит», после чего глаза у меня закатились и Джейд подумала, что я умерла. Мильтон клялся, что я «бегала в голом виде», а Найджел – что я «отжигала, как Томми Ли на презентации альбома „Театр боли“»[184]. Чарльз, выслушав все эти версии, поморщился и объявил, что они «грубо искажают действительность». Сказал, я всего лишь полезла обниматься с Джейд, в точности повторив его любимый фильм – культовый шедевр французского режиссера-фетишиста Люка-Шало де ла Нюи «Les Salopes Vampires et Lesbiennes de Cherbourg»[185] (киностудия «Пти-Уазо», 1971).
– Парни всю жизнь мечтают такое увидеть. В общем, спасибо тебе, Рвотинка. Спасибо тебе громадное!
– Я смотрю, вы повеселились от души. – Ханна улыбалась, а глаза у нее блестели, словно она как следует хлебнула вина. – Больше ничего не рассказывайте! Это не для учительских ушей.
Я так и не смогла решить, которому рассказу верить.
С тех пор как у меня появилось прозвище, все переменилось.
Папа говорил, что моя мама, которая «когда входила в комнату, все почтительно замирали, не дыша», со всеми обращалась одинаково. Папа не мог определить, с кем она говорит по телефону – с подругой детства из Нью-Йорка или с рекламщиком, так она радовалась им обоим. «Поверьте, я была бы счастлива заказать средство для чистки ковров – продукция у вас просто замечательная, – но, должна признаться, у нас нет ковра».
– Она могла извиняться часами, – рассказывал папа.
А я ее подвела. Я стала держаться по-другому – теперь, когда подружилась с воскресной компанией, когда Мильтон, заметив меня на утреннем сборе, орал: «Рвотинка!» – и полный двор школьников готов был рухнуть к моим ногам. Конечно, я не превратилась в одночасье в наглую актрисульку, которая начинала с массовки, а потом когтями и зубами прорвалась к главным ролям. Но, расхаживая на перемене по коридорам Ганновера с Джейд Уайтстоун («Фу, устала!» – жаловалась Джейд, обнимая меня за шею, как Джин Келли обнимает фонарный столб в фильме «Поющие под дождем»[186]), я, безусловно, купалась в лучах славы. Тогда-то я по-настоящему поняла, о чем говорил Хэммонд Браун, участник прогремевшего в 1928 году бродвейского мюзикла «Счастливые улицы» (известный в ревущие двадцатые под прозвищем Челюсть). Он сказал: «Взгляды толпы касаются кожи, как шелк» («Овация», 1952, стр. 269).